А я думал о предстоящей встрече и о нашем разговоре. Я представлял себе все до мельчайших подробностей: как спрошу о ней в политотделе, где наверняка есть дежурный, а потом разыщу ее и мы пойдем куда-нибудь, где меньше людей. Я поздравлю ее с Новым годом и скажу, что все равно люблю ее, несмотря ни на что. И что буду любить всегда. А еще — что мне тоже очень жаль капитана Смирнова, которого я знал просто как Геннадия Васильевича. Впрочем, это я уже говорил ей, тогда, в Лежайске. И она сказала: «Не надо о нем сейчас… Не надо…» Может быть, зря я тогда спросил о нем: кем он был в армии и давно ли? Ей тяжело было говорить. Она не заплакала, как не плакала даже на похоронах, сказала: «С сорок первого, с декабря. Он был очень смелым разведчиком…» — и осеклась.
Нет, конечно, я не буду сегодня говорить о нем. Просто повидаю, поздравлю, а потом зайду в штаб и передам записку комбата капитану Говорову. Или лучше сначала передам, а потом уже разыщу ее? Пожалуй, лучше так.
Солдаты, ехавшие со мной в кузове, молчали. Я уже не раз замечал, что на фронте, да и вообще в армии, старички не очень разговорчивы. И сам я, встречаясь с пожилыми солдатами, не раз ловил себя на мысли: «А не слишком ли много я болтаю?» Мне хотелось быть старше. Это давнее, со школьных лет, желание не проходило и теперь. И сейчас в машине я обрадовался, когда один из солдат спросил меня:
— Как, из госпиталя или на пополнение?
Хорошо, что я заговорил не первым.
— Нет, по делам еду, вот с запиской комбата, — серьезно сказал я.
— A-а! Небось с Новым годом поздравление везешь, — понимающе согласился солдат и опять, как мне показалось, задремал.
Меня тоже начало клонить к дреме — в последние ночи мы спали не больше двух-трех часов. Кажется, я и впрямь чуть-чуть задремал, приткнувшись к мешкам с приятно пахнувшим табаком и сухим картофелем.
…Когда я очнулся и приоткрыл глаза, я ничего не понял. Я лежал на полу рядом с одним из солдат-попутчиков, а впереди нас хлопотали люди, покрытые белыми простынями. Или это врачи в халатах? Где мы? Неужели меня все же загнали в госпиталь из-за этой дурацкой царапины на спине? В голове страшно шумело, перед глазами плыли холодные лунные круги. Левая нога, перевязанная выше колена чем-то больно-тугим, была откинута с носилок чуть в сторону. Значит, я лежу на носилках? Опять левая? Сейчас придет Гурий Михайлович и сестра Вера… Вера… Вера… Как же ее зовут? Все звали ее Верочкой… И только я по отчеству… Неужели мы стали взрослыми? Такими, как она, как Гурий Михайлович, как эти солдаты в кузове машины, что сразу поняли, куда и с чем я еду. Еще вчера, и позавчера, и чуть раньше, в Доме пионеров, я считал себя страшно взрослым… Считал… А был мальчишкой… А сейчас… И Саша, и Шукурбек, и Витя Петров, и я — все, все, все стали взрослыми… Жалко, что это так… Жалко, что не вернется детство… И мать не подойдет сейчас ко мне… И отец… А мне почему-то очень тоскливо и страшно сейчас…
Я попытался повернуть голову в сторону соседа и почувствовал, что из ушей у меня течет что-то горячее и густое…
— Ничего, браток. Главное, живы. А садануло здорово — ни шофера, ни попутчика нашего и до санбата не донесли, — услышал я глухой голос с соседних носилок и опять куда-то провалился с мыслью, что все это — глупый сон.
А потом меня хоронили. И не во сне это было, а наяву. Я видел, как Саша, Шукурбек, Макака, Володя копали мне могилу — они выбрасывали из ямы сухой, почти солнечного цвета песок и вытирали потные лбы. И Володя говорил:
«Поднажмем, ребятки!»
Катонин, Буньков и Соколов, сняв зимние шапки, шли за машиной, на которой лежал я, а оркестр исполнял грустную песню, но это был не траурный марш Шопена, а что-то другое. И вдруг я узнал мелодию, узнал по словам, хотя их никто не пел:
Но сейчас оркестр исполнял мелодию этой песни медленно, и ему аккомпонировал огромный орган, похожий на здание костела.
А Наташа шла рядом, положив руку на мой горячий лоб. Рука ее была холодна, и мне было приятно, что она холодна и что воздух пахнет свежей хвоей, как в Лежайске и как накануне Нового года, когда с трудом купленная елка уже стоит в комнате и ее пора украшать игрушками.
Потом я проваливаюсь куда-то. Или я просто засыпаю, или это бред.
«Жаль, что папа не дожил до этого дня», — говорит мать.
Откуда мать? И почему не дожил? И до какого дня? Мы рядом в холодном сыром окопе, и я пытаюсь крикнуть матери, что отец жив. Жив! Это меня уже нет! Меня хоронят друзья и Наташа. Она теперь всегда будет помнить обо мне и будет мучиться оттого, что не сказала мне при жизни, что любит меня. Нет, пусть она не мучается, не страдает. Теперь она все равно знает, как я любил ее…
Вдруг звуки органа стихают. И оркестр молчит. На площади появляются немцы. Их много. Они рвутся ко мне, Саша преграждает им путь, протирает очки и шепчет:
«По-моему, это… Я все хочу тебя спросить, как ты считаешь, это — немцы? И в них можно стрелять?»