Была ночь, они все таранили стену поодиночке, парами, шеренгами, потом со стеной совокуплялись, пока не попадали в изнеможении, — даже на храп не хватило сил. Всей памятью, всем страхом я вспоминал ту ночь, когда исчез Старик. Вспоминал свою боль, страшное ее откровение, и старался сам сотворить ее теперь — превратить мысль о боли в самое чувство, стать под ним настолько ничтожным, чтобы не хотеть ничего, кроме пощады, но пощады, которую даровал бы себе я, я сам. Постараюсь объяснить. По моему замыслу, боль воображаемая должна была стать такой, чтобы любая боль грядущая, реальная, любая боль от другого растворилась в ней, оставшись мною не признанной, то есть незаконной. Праздные игры в материализацию мыслей тут ни при чем. Просто, так поступал в ту ночь я, живой и здешний, не знавший, к сожалению, других способов защиты, более надежных и прогрессивных. Трудно сказать, насколько мой опыт удался. Могу лишь заверить тех, кого я уже утомил своей затянувшейся речью или даже довел до отчаяния: боль была что надо, я не мог открыть глаз, я видел полярные сияния, зубы мои скрежетали— ведь надо было еще и перекрыть возможные звуки, хотя, будем еще раз справедливы, Рука (о Главный Теоретик!) действовала тогда достаточно тихо, искусно и внезапно. Сложнее всего было определить, сколько же нужно заниматься самоистязанием. Понятно, для надежности стоило бы побыть-в таком состоянии всю оставшуюся жизнь (если уж не довелось заниматься этим с самого рождения), но так, того и гляди, можно было перестараться и самому себя укокошить. Это не входило в мои планы, и под утро, измученный собою, я вылез наружу. Они спали, развалившись между стеной и кораллом. Мары не было. Я пересчитал героев: да, не было только его. Я подполз к стене и глянул наружу, чего давно не делал. В нескольких шагах от стены стеклянной высилась стена кирпичная.
Я опять был один.
Сосуд стоял, нас не выкидывали. Оставалось думать, что администрация не могла существовать без нас, нас именно таких, как и мы без нее, скорее всего, тоже именно такой. Возможно, администрация жрала корм, которым снабжала аквариум администрация более высокая. Логично предположить, что и та, более высокая, кормилась таким же образом, и так далее, все выше, и выше, и выше, и вся эта пирамида не могла допустить — ни чтобы мы ели, ни чтобы мы издохли. Иначе мне не объяснить проведенную вдруг уборку, довольно обильную кормежку и новые радиоречи. Они начались вскоре после изъятия Мары, чей образ, надо сказать, и по исчезновении не обогатился милыми чертами: он оставил после себя дрожь, классную задницу и тот победный взгляд — сейчас мне казалось, что ничего тот взгляд не означал, а подмигивание было следствием травмы, полученной при штурме стены.
Интонация речей, которые зазвучали после долгого перерыва, была знакомая, лениво-истеричная. Обращения к нам уже давно не отличались проникновенностью, в них все сильнее сквозила досада на необходимость тратиться на слова, падежи, спряжения, построение предложений и воспроизведение пунктуации — причуды давно минувших времен. Потому, наверное, речей не стало вовсе, лишь краткие сводки о повальной гибели от голода в других аквариумах или в очередном озере — единственная информация о внешнем мире, который, оказывается, еще не весь издох, но только издыхал. Все новости и известия прочие доводились до сведения обитателей уже без слов, посредством корма — его наличия или отсутствия.