Читаем Позднее послесловие (сборник) полностью

– И вот они жучут его: «Почему с ей живешь?» Думает ее голова? Можно ж так? Шестеро детей родила, и не такая. Речами ее убивают. Выцвела в былинку. Надо б выказать им хорошо, с сердцем, лучше б было, – не гнуться и не плакать. А он за глаза матку свою хает, а в глаза не смеет. Взял бы да сказал: «Вам дрянь, а мне хороша. Она у меня шапку золота стоит». Молчит, э-э…

«Эх, – думаю я, – будет ли конец этому? Отцепится ли когда от благоверных людей всякая нечистая сила?..»

В семь часов я еще сплю, а они на ногах спозаранок. Мария Матвеевна несколько раз подойдет к моей постели, укроет: «Пооткопался Иванович, ему и холодно. Старик поехал в станицу сдавать телячью кожу. Толченочку сделаю. Такой же картошенный, как Миша».

До обеда я буду заниматься, писать и зачеркивать, иногда хитро жду какой-то уловки, чтобы встать и уйти. Кажется, если я похожу у речки, складные и точные найдутся слова, они выпорхнут из кустов, донесутся ко мне с дороги, глаза мои поднимут их с земли. День светлый, теплый, хочется жить, а не загонять живое в узкие желобки. Я обманываю себя и выхожу. Терентий Кузьмич успел вернуться и точит в огороде пилу. Дрова порублены, сложены, пила сгодится разве весной, но он ведь крестьянин, он мудрее и крепче меня долголетней привычкой своей. Нигде так не охватывает меня уничижение, как в деревне.

– Сдали? – кричу с порога.

– А не. Закрыто. Зря съездил.

– Ну, так, может, срядимся? За сколько уступишь, дед?

– Дорого возьму, товаришш.

– А как бриться, то бесплатно. Усы-то мешают?

– В стакан обмочаются, когда пьешь. Сбреши, сбреши, Иванович, чего-нибудь.

– Некогда брехать, пойдем за Райку свататься.

И не шутится. Я говорю, а самого что-то терзает, мысли вертятся вокруг того, над чем я мучился в комнате за столом. И на улице еще плоше, еще призрачней моя застольная правда.

– Сейчас в карты сгуляем, Иванович.

– На кожу, ладно?

– Эй, мужи-ик! – засмеялся он. – Иванович! А в Кремле, ты писал, был, правительство видел?

– Видел.

– Не разговаривал?

– Не-ет, – улыбнулся я.

Я гляжу на его выразительные руки. Все в этих руках: и сила, и память. Они касались материнской груди, рвали ягоды, ласкали молодую жену, подбрасывали кверху детей, принимали мокрых телят, и загораживали глаза от солнца, и вытирали слезы. Тысячу лет они держали пику, косу, топор, ружье, вожжи; тысячу лет крестились, обнимали солдат, благословляли: тысячу лет подпирали они своды великой Руси, эти крестьянские руки.

– Вполовину нема, – сжал он кулак, – о Иванович, нема вполовину. Раньше быка б повалил. Отдыхай, Иванович…

В сенках Мария Матвеевна ткет дорожку из матерчатых лоскутков. Я сажусь рядом. Сейчас только затрону ее чуть-чуть, и польется ее речь. Вот уже и сказку рассказывает – «про талан и счастье». Не обо мне ли та сказка? «А что ж вы за люди?» – «А мы талан и счастье». – «Где ж мое счастье, что я пал духом?» – «А твое в печи замаслено. Видно, так тебе страдать». Или вспомнит старинушку брянскую, пропоет: «Скука мне, досада, на улицу не иду. Того дружка не вижу, которого люблю». И час, и два – я все сижу около нее. Обо всем, обо всем говорим с ней. О корове, доставшейся «от хорошего человека», о младшем сыне Иване, который меня почему-то стесняется, о внучке («ей с мая на двадцатый уже повернуло»), о том вперемешку, что не имеет сюжета, как зачастую и сама жизнь: день за днем рассветают и меркнут, вроде нету никаких перемен, а к смерти все ближе, все ближе. Уже холодок ползет в сенки, отобедали, с лесной стороны глядит солнце и клонится за горку.

«Вечер вечереет, – тянет Мария Матвеевна, – колышется трава. Не идет, не идет мой милый, пойду к нему сама».

– Никак, – говорю я, – не доеду до вашей Брянщины. Все через Воронеж поезд. Так хочется взглянуть, где вы жили.

– Монастыришше. Земля далеко растянута, холстиной.

– Обязательно побываю.

Правда, как бы это хоть переночевать в их селе. Монастырище – для меня тоже святое место. Кто знает, не явится ли оно, если поживу еще долго и буду ездить туда, тем же отрадным уголком воспоминаний и грез, что и усадьбы поэтов? Многие места не навестил я еще. Когда? На станции Топки, где я родился, откуда двухмесячного унесли меня навсегда, не ступала моя нога целых десять лет.

– Вы, Терентий Кузьмич, Москву видели?

– Не, Иванович, – безропотно ответил он. – Скот пастевал, плоты по Десне гонял до Киева, а Москвы не видал. Сына Михаила летел хоронить, на конце Москвы пересадка была.

Перейти на страницу:

Похожие книги