– День нема воров моих, и другой, и третий. Нету. Идет учительница. «Баб, не знаешь, где барашечку купить?» – «Милая моя, мы только приехали летошный год, я и не знаю, где барашек тут много, я б тебя послала». Она завернулась, пошла, я догоняю: – «Обожди, я тебе что-то скажу». – «Чего, бабушка?» – «Знаешь, милая моя, есть у вас такой человек в усадьбе – беловатый, волос на нем кучерявый?» – «А на что тебе?» – «Я боюсь, чтоб корову мою не свели, проходимцы какие-то. С ним чернявый был». Она засмеялась и рассказала. Во. Ивановича за вора приняла бабка.
Я полгода не был у них, за столом Мария Матвеевна сказала:
– Привыкли мы к тебе, Иванович. Лежу ночью, думаю: ну что ж Иванович не пишет? Курить бы бросил… Никак не жалеешь себя. Дед наш тоже. А сейчас и девки курят.
В станице Варениковской я купил портрет Достоевского, свернул трубочкой и привез, прикрепил кнопками к стене в их комнате. Мария Матвеевна не раз подходила и долго, как на икону, смотрела:
– Достоецкий, говоришь? Федор Михайлович… В костюме, и галстук ему надели… По-городецкому. Руки сцепил на коленях и сидит. Об чем же он думает – такой невеселый?
– Писатель ведь…
– Писатель? Э-э, грамоты нет, я б сказала, у меня ум вострый. Я легко переймаю. Мишу вспомню и песни придумаю. Придумываю и плачу. «Какую ж мне песню сложить? – лежу ночью. – Какая к моему горю больше подходит?» Пропою, наголосюсь у волю, станет мне легко. И не песня она, а правда. Достоецкий… Ну, спасибо, Иванович. Буду вспоминать, что ты привез. Какие-то мудрые люди есть на свете, складывают. Не он ли ту песню сложил:
– Нет, не он.
Мне очень повезло, что есть они у меня, что был я одарен их лаской, вниманием и понял вблизи, каким тысячу лет был русский человек. Они – последние. Но – чувствую – не за горами наша разлука. Нет-нет да и скажет Мария Матвеевна:
– Дождаться бы, когда Лукерья хату достроит, и умирать можно. И Терех говорит: поеду на Брянщину, на Григория дом погляжу и умру спокойно. Я уже себе усе приготовила: купила рубашку серенькую, не позорную на смерть, тапочки. Пальто куплю, а помру – Фроньке откажу, она дробненькая такая-то, как я, моего росту.
– Не страшно думать об этом?
– Когда лихо достанет, дай, Господи, смерть.
– Пожить бы можно, – говорит Терентий Кузьмич.
– Умру, дак девки мои поприедут да будут у четыре голоса петь.
– Можно жить…
– Спасибо Ленину! – перекрестилась она. – Это он людям жизнь дал. Другая жизнь пошла.
– У-у-у… – сказал Терентий Кузьмич. – Кохаемся.
– Я говорила Мише: «Миша, тогда, как уже батька умрет, я остануся, так буду ходить по вас: поживу у Григория месяц, у тебя да у всех по месяцу». – «Ой, мам, я ж тебя допушшу ходить по дворам? Да я к себе возьму». А я поклонилась ему в пояс: «Сынок мой родный, спасибо тебе за хорошие умильные речи».
– Усе прошло, Иванович.
– Мы уже с ним как дети. И свадьба наша золотая прошла. Мы оженились в семнадцатом году. Братья мои поприбегли с фронту, как царя Миколая скинули. Кто прятался, коров отбирали. Брат Минай поглядел – и в Красную армию. А мне пришлось побираться молодою. Кокошник свой спрятала и поехала с невесткой в самую Троицу к хохлам на заработки. Не венчали нас с Терехом. Я на два года старше, ему полугодия не хватает.
– Золотую свадьбу справляли?
– Не, Иванович.
– А чего ж?
– Горшков нема.
– Каких горшков?
– Смеялись внуки: «Баб, вам золотая свадьба». Я говорю: «Знаешь, дед, давай мы с тобой уже либо свадьбу сыграем, только разжиться нам горшками». Я тебе, Иванович, не рассказывала притчу?
– Не-ет, – уже смеюсь я вместе с ней.
– О! Ты бы подзакусил.
– Закусуй, закусуй, Иванович.