Это очень близко тому, что я слышал от него, хотя сама интонация его разговоров со мной была иная: я бы сказал, более оптимистическая. Меня он тогда считал счастливцем, схватившим за хвост жар-птицу. Может быть, мое приподнятое настроение заражало и его, или, по естественному чувству такта, он не хотел вносить в него диссонанс.
Сражение на Курской дуге уже развернулось и шло с огромным ожесточением, когда я в следующий раз встретил Б. Л.
Это было 8 июля в ВТО, где он читал «Антония и Клеопатру».
Небольшое помещение битком набито, хотя среди слушателей преобладают пожилые дамы из многочисленных секций ВТО и зеленая молодежь из ГИТИСа. Длинный летний вечер еще только начинался, на улице совсем светло, но в Малом зале на верхнем этаже (там же, где он читал зимой «Ромео и Джульетту») полутьма из-за окон, наглухо заделанных фанерой. Горят лампы.
Замечаю то, что как-то не увидал при прошлой встрече: Б. Л. очень поседел с зимы. Он читает в очках, но, отрываясь от рукописи, сразу их снимает.
На этот раз он почти обходится без своих обычных пространных предисловий и объяснений. (Он только назвал пьесу «историей романа между кутилой и обольстительницей» и сказал, что, по его мнению, это самая «объективная» и «реалистическая» трагедия Шекспира, заставляющая вспомнить «Анну Каренину» и «Госпожу Бовари».) Читает он с заметным воодушевлением и очень хорошо.
Перевод отличен. Это еще выше «Ромео и Джульетты». Тончайшее чувство красоты подлинника. Превосходный, полновесный текст.
После сцены рассказа Энобарба в Риме о Клеопатре и ее знакомстве с Антонием в зале стихийно возникают аплодисменты.
Б. Л. радостно улыбается, снимает очки, как-то очень неловко кланяется и говорит:
— Подождите, дальше будет еще лучше…
Общий смех. Улыбается и сам Б. Л. Он снова надевает очки и читает дальше.
В прозаических кусках Б. Л. несколько наивно наигрывает и старается читать «по-актерски», что ему, конечно, плохо удается. Пожалуй, это было бы даже немного смешно, если бы не его доверчивое артистическое обаяние. В трагических местах он сам трогательно волнуется и читает превосходно.
В зале душно. Только что прошла гроза, но открыть окна нельзя. Объявляется перерыв.
Я пробираюсь к Б. Л. Он говорит, что не заметил меня, хотя и «привычно искал глазами», и снова неожиданно начинает говорить о моей речи на его вечере и о том, что он «не оправдывает надежд» и вот «снова привез в Москву не оригинальную работу». Я хвалю перевод. Он благодарно улыбается и спрашивает, не выздоровела ли Добржанская?
— Не забудьте же мне позвонить, когда пойдет спектакль…
Рядом суетливо вертится А. Крученых со своим неизменным портфелем, из которого он достает чернильницу и ручку, прося нас обоих расписаться в какой-то тетради.
Но вот чтение продолжается. В сцене пира на галере Помпея Б. Л. сам первым неожиданно смеется на словах: «Любопытная гадина!» — и все смеются вместе с ним. Сцену смерти Клеопатры и финальные сцены слушают, затаив дыхание…
Конец. Бурные аплодисменты. Все встают, продолжая аплодировать. Пастернак снимает очки и, улыбаясь, кланяется.
Аплодисменты не стихают. Крученых взгромождается на стул и что-то выкрикивает — экспромт:
Новые аплодисменты. Крученых доволен. Пастернак снисходительно и смущенно улыбается. Он уже окружен толпой дам.
Выхожу на улицу очищенным электрическими разрядами истинного искусства. Воздух после грозы свеж. Зелень на бульварах неописуема. Домой не хочется. Долго сижу на скамейке у памятника Пушкину. Где-то вдалеке в радиорепродукторе звучат уже завоевавшие известность песенки из «Давным-давно». Мне приходит в голову, что, может быть, их слышит и Б. Л., тоже возвращающийся сейчас домой.
Наконец Добржанская выздоровела, и спектакли возобновились. Но мною уже овладели сомнения — нужно ли звонить Пастернаку? Может быть, это только обыкновенная любезность — просьба позвать его на мою пьесу? Я колеблюсь, сомневаюсь, раздумываю, пока не встречаю его самого в писательском клубе.
С утра идет дождь, но он в светлых парусиновых брюках, забрызганных снизу грязью, и белых брезентовых туфлях, совершенно промокших.
Он спрашивает меня, почему я ему не звоню. Он видел в газете объявление о спектакле.
Сговариваемся на субботу. Это будет 31 июля, то есть послезавтра. Я должен занести ему билеты утром на квартиру его брата. Записываю адрес. Оказывается, что это в том же переулке, где живу я, — в бывшем Большом Знаменском, недавно переименованном в улицу Грицевец в честь погибшего на войне летчика.