Илья Григорьевич прекрасно понимал это, и, когда я однажды заговорил с ним на эту тему, он чуть улыбнулся, не разжимая губ, как он улыбался, когда хотел дать понять собеседнику, что тот хотя и симпатичен, но недалек, и в ответ на высказанное мною соображение, что он не столько обогатил своих будущих биографов, сколько разоружил их, сказал:
— Я шел на это!..
Он шел на многое — и на то, что очень долго никто не решится взяться за написание его биографии, и на то, что «Люди, годы, жизнь» сделают несуществующей едва ли не добрую треть им написанного, и на то, что совершаемая им, попутно рассказу о своей жизни, «переоценка ценностей» вызовет немедленные споры и протесты. И как все-таки хорошо, что написана эта энциклопедически щедрая, яркая, сердечная, добрая книга.
Для людей моего поколения, знающих и помнящих многое, эта огромная — 80 авторских листов! — книга, насыщенная фактами и мыслями, не была таким открытием, как для более поздних поколений, но она восстанавливала факты, напоминала полузабытое, уточняла наши догадки и заполняла пустоты.
Между тем далеким вечером в Доме печати, когда я подростком впервые увидел и услышал И. Г. Эренбурга, и приглашением прийти к нему прошло около 35 лет. Я попытался сейчас, максимально кратко и опуская многое, сказать о том, чем он был для меня в эти долгие годы. И вот я сижу у него в кабинете в большом доме на улице Горького напротив Моссовета, сижу и говорю с ним…
Знакомясь с человеком, обычно всегда проходишь какой-то процесс приспособления к нему, особенно если это человек известный, о котором много знал и слышал заранее. Иногда этот процесс бывает долгим и затруднительным, а случается, что простоты и естественности взаимопонимания и общения вообще не удается достичь: каждый знает это по себе. «Короткость отношений» — это очень точное определение того рода общения, которое не обременено церемонными околичностями и неизбежными преамбулами ложной светскости. Короткость — это вовсе не фамильярность. Я не без опаски шел впервые к Эренбургу: до меня доходили слухи, что он высокомерен и сух с людьми, и я заранее давал себе слово ни на что не надеяться, чтобы ни в чем не разочароваться. Поговорим полчасика о Мейерхольде, распрощаюсь и уйду. Но случилось так, что о Мейерхольде мы говорили очень мало, а я просидел весь вечер, и все, что рассказывал Илья Григорьевич, мне было так интересно (а он видел,
У Ильи Григорьевича было одно свойство, тоже не всегда встречающееся у больших писателей: он похож на свои книги и статьи. Они и он — это одно: тот особый эренбурговский мир, в котором если и имелись противоречия, то не столько между личностью и творчеством, сколько внутри самой личности и творчества. Они не затаены или спрятаны, а видимы и наглядны. Это делало его очень уязвимым при критических нападениях и безоговорочно пленяло при сравнении писателя с им написанным, что неизбежно при личном знакомстве. И мне кажется, тому, кто его много читал, всегда должно было быть с ним легко. Попыхивающий сигаретой (Илья Григорьевич как старый «трубочник» мало затягивался) в своем кожаном кресле, освещаемый двумя окнами позади или лампочкой справа, он был тем самым И. Г. Эренбургом, имя которого стояло на корешках многих томов в библиотеке любого русского интеллигента. Если «тот» Эренбург, Эренбург-автор, вам нравился, то и этот не мог вас разочаровать. Обмана не было: это был он сам.