Что было главным в чтении Маяковского, кроме силы и красоты голоса и особенного, неповторимого тембра, к которому одинаково не подходят популярные эпитеты «бархатный» или «стальной»? Для «бархатного» он был слишком мужественным, для «стального» — теплым. Он чаровал своей уверенной силой, не знающей усилий и пределов. К нему невозможно было привыкнуть: он удивлял каждый раз заново при первых же звуках, сколько бы раз ни слышал его раньше. Главным была легкость и естественность интонационных переходов и весь тот невероятный по огромности диапазон оттенков от интонации разговорной, бытовой, комической до патетики несравнимой силы. Я отчетливо помню, как он читал, например, «Разговор с фининспектором о поэзии», — это было одно из самых богатых речевыми красками его исполнений. Интонационные слои сначала менялись большими кусками — от бытового и комедийного в своей подчеркнутой вежливости начала до торжественно монологического, от гнева до горечи, от шутки до лирического откровения, потом смена их шла чаще и острее — несколько интонационных красок в пределах одной строфы. Переходы брались без разбега, с той полной естественностью, которая повторяла движение мысли, ибо мыслью, как питающей энергией, жило и пульсировало это удивительное чтение. Не хотелось называть это искусство чтением, как не хочется называть пением искусство Шаляпина. Поэты чаще всего читают ритмически остро, но однообразно, иногда почти монотонно (хотя в этом однообразии есть своя выразительность: на ее фоне любой едва заметный интонационный ход кажется событием, как в «Болеро» Равеля). Крайним выражением этой манеры было, видимо, чтение Блока. Я слышал в конце 20-х годов запись на восковом валике чтения им стихотворения «Девушка пела в церковном хоре…», — кажется, потом эта уникальная запись погибла, — это был крайний полюс тому, что можно назвать манерой Маяковского. Этой манере подражали, и всегда неудачно: дело было не в «приемах», а в индивидуальности.
…Стихи я писать не перестал, но после того ночного разговора и смерти Маяковского, обрушившейся на нас (мне тут мало сказать — на меня) ледяной лавиной горя, страшным предупреждением о непростоте жизни, я понял, что стихи — если это настоящие стихи — обеспечиваются, как червонцы, золотом и всем достоянием республики (так тогда писали на дензнаках), всей жизнью поэта и подлежат размену на нее. Смерть его и была этим разменом — стихи на жизнь.
А когда стихи нельзя обменять на жизнь, значит, они просто бумажки, и чем их больше, тем они дешевле, как банкноты при инфляции. Я понимаю, что это не научное определение и в серьезное исследование с ним не сунешься, но для меня оно убедительно. Ведь все самое важное в жизни надо понять по-своему — с чужим пониманием не проживешь.
Однажды в январе 1936 года, во время вечернего спектакля, Всеволод Эмильевич вызвал меня к себе в кабинет и предложил подготовиться к совещанию, которое он собирается созвать на днях в театре по вопросу о создании нового спектакля, посвященного памяти Маяковского. К этому времени пьесы Маяковского уже давно сошли с репертуара и многие считали их совершенно устаревшими и ненужными. В. Э. попросил меня разыскать в архиве театра все режиссерские и суфлерские экземпляры пьес Маяковского и достать тексты написанных им киносценариев.
Через несколько дней в кабинете Мейерхольда собрались друзья и сотрудники поэта… После долгих споров о том, какую из пьес лучше всего возобновить в репертуаре ГосТИМа, было принято чье-то предложение составить вольную композицию из отдельных сцен «Клопа», нескольких стихотворений и пролога и эпилога, написать которые решили просить С. Кирсанова. Спектакль должен был называться «Феерической комедией» — так сам поэт определял драматургический жанр «Клопа». В. Э. сразу увлекся и уже пылко фантазировал о будущем спектакле. В тот же вечер он занялся распределением ролей.
Многое связывало Мейерхольда и Маяковского. Несмотря на разные сложные обстоятельства литературно-политической борьбы в 20-х годах, их отношений никогда не коснулась тень размолвки. Сам Мейерхольд, рассказывая о знакомстве с Маяковским, подчеркивал, что главным в этих отношениях была «политика». Они были союзниками в дни Октября и в те дни, когда страна перешла в социалистическое наступление. Я знал их порознь, а вместе видел только один раз — на одном из диспутов — и хорошо запомнил, как нежно положил Маяковский руку на плечо Мейерхольда, сидевшего рядом с ним в президиуме. Такими я и вижу их всегда, когда думаю о них.