– В квартире у Зиночки висит портрет, – говорила Милашевская, – Яковлев нарисовал ее, когда они были женаты. Она стоит в пустыне, окруженная зверями, в руке – клетка с райской птицей. Это ее голос. Ее душа… В Петрограде у меня есть фото этого портрета. Хотите, пришлю?
Записывая адрес, по которому можно будет выслать фотографию, сказала:
– Зиночка поехала к вам в клуб прямо из театра, и у нее была с собой сумочка. Не знаете, где она?
– У Вагина. Паренек, что сегодня был со мной.
– Мне нужна эта сумочка. Хочу взять там одну вещь.
– Какую?
Она взглянула с подозрением.
– Вы что, копались в ее вещах?
– Вагин в редакции, – объяснил Свечников, пропустив этот вопрос мимо ушей, – а сумочка у него дома. Я скажу ему, чтобы вечером он вам занес.
Милашевская задумалась.
– Нет, лучше сделаем по-другому. В четыре часа меня повезут на концерт куда-то за город, после я сама к нему зайду. Так будет проще. Где он живет?
– Здесь недалеко. Давайте нарисую, – вызвался Свечников.
Заканчивая чертеж, он заметил в дверях Даневича. Тот знаками показывал, что нужно поговорить.
– Вчера я велел Попову в одиннадцать часов прийти к училищу, – доложил он, когда Свечников вышел к нему в коридор. – Приходил?
– Ты-то почему не пришел?
– Матери стало плохо с сердцем. Делали впрыскивание.
– Не ври.
– Честное слово! Я бегал за врачом.
Свечников толкнул Даневича в угол, схватил за рубаху на груди и, подтянув ее к горлу, так что снизу вылезла из штанов, спросил:
– Ты в меня стрелял?
Тряхнул его и отпустил, увидев, что в коридор выходит Сикорский. Даневич бросился к нему.
– Иван Федорович, скажите, что вы у нас были вчера вечером!
– Да. А что случилось?
Свечников молча прошел между ними к выходу.
Пустое фойе охранял перенесенный сюда после позавчерашнего митинга фанерный гигант-красноармеец с растянутым, как гармоника, зубастым ртом. Со штыка его трехлинейки гроздью свисали чучела колчаковских генералов: Пепеляев, Зиневич, Вержбицкий, Сахаров, Укко-Уговец.
Театральная площадь была залита солнцем, под ним уже выцвели афиши петроградской труппы. «Романсеро Альгамбры, песни русских равнин».
Он отвязал Глобуса, залез в бричку и, когда из подъезда появился Сикорский, окликнул его:
– Подвезти вас?
– А вы куда направляетесь?
– Не важно. Довезу, куда скажете.
– Мне на Вознесенскую.
– Прекрасно. Садитесь.
Сикорский сел.
– Милая женщина, – возбужденно сказал он, еще не остыв после флирта, который на поминках обретает особую пряность. – И на рояле играет, и рукодельничает, свитер может связать. Я обещал ей узнать насчет шерсти.
Имелась в виду аккомпаниаторша.
– А не знаете случайно, – спросил Свечников, – откуда эти две строчки?
– Знаю. Из «Поэмы Вавилонской башни» Печенега-Гайдовского.
– Того самого?
– Да, он пишет и стихи, и прозу. Плодовитый автор.
Свечников взялся за вожжи, при этом возникло непонятное и неприятное чувство, которое вот-вот, казалось, должно было дозреть до воспоминания о чем-то очень важном, но так и не дозрело, оставшись лишь в кончиках пальцев, пульсируя там вместе с кровью, мучительно-бессловесное, как забытый сон.
Глава 13
Глиняная птица
Перед войной Свечников работал в Наркомвнешторге. Зимой 1938 года ему позвонили на службу и вежливо, но настойчиво рекомендовали выступить с речью на закрытии московского эсперанто клуба «Салютон». Другие столичные клубы к тому времени прекратили свою деятельность, их члены бесследно растворились в иной жизни. Последователи доктора Заменгофа были не в чести, и Свечников не очень-то распространялся о своем прошлом, но там, где о людях его ранга положено было знать всё, знали и об этом. Отказаться было нельзя, однако принародно бить себя в грудь, каяться и посыпать голову пеплом, как поступали многие, тоже не следовало. Такие люди исчезали сразу после покаяния, и чем искреннее каялись, тем быстрее.
Собрались в Доме культуры кожевенной фабрики. От имени старых эсперантистов Свечников по бумаге прочел свою речь, жестоко отредактированную женой. Смысл ее сводился к тому, что со времен Великой Октябрьской революции отношение партии к международному языку никаких изменений не претерпело, и если раньше эсперанто клубы поддерживались, а теперь закрываются, значит, изменились они сами, а не партийная линия, которая в течение этих двадцати лет всегда была одна и та же. Просто нужно иметь мужество это признать.
Последние могикане эспер-движения сидели тихо, как мыши, лишь рыжеволосая полная женщина в первом ряду плакала, прикрыв лицо платком. Потом она подняла голову, и Свечников узнал Иду Лазаревну. Закончив, он спустился в зал, но ее там уже не было.
– Наш кружок взял шефство над ее могилой, – похвалилась Майя Антоновна, принимая папку с воспоминаниями о ней.
Как было условлено, без четверти шесть встретились в школьном вестибюле.
– Могила на Егошихинском кладбище? – спросил Свечников.
– Ну что вы! Там уже лет пятнадцать никого не хоронят.
– А где теперь хоронят?