В обеденный перерыв очередь почти вся расходится, освобождаются деревянные кресла вдоль стены, можно посидеть, но подремать вряд ли получится — опустевший зал долго еще полнится эхом перебранок, вздохов, смеха и откровенных истерик.
Лучше пройтись по Арбату, но всегда в этот перерыв Карлу выпадает дождь, а зимой — метель. И все-таки нужно идти — выпить томатного сока с бутербродом, зайти в «Украинскую книгу», обрадоваться там сборнику стихов одесского знакомого и — не купить.
Дело даже не в том, что жалко сорок копеек, — непонятные и потому неприятные знаки будто посылает Одесса, какая-то получается зависимость, но не та, которую чаешь, а формальная, никакая, даже враждебная. Как говорит Магроли — не то, не то!
А то — дойти до Смоленской и зайти в пивнушку. Народу в это время мало, кружки свободны. Двадцать копеек нужно бросить в автомат, немного отпить, и еще двадцать — полная получается кружка. Можно еще купить несколько баранок по две копейки, немного отсыревших, с серой напаянной солью.
Особенно кайфовать не стоит — и ливень разгорается, и перерыв скоро закончится. К тому же при тебе выкупленное только что золото (очередь выкупать — небольшая), а менты так любят заглядывать тебе в глаза…
Небо совсем заволокло, темно в зале ломбарда, мокрые посетители возвращаются с каникул, раздаются гулкие голоса:
— О-о, а я вас не узнала в этом плаще, где, думаю, моя, как сказать…
— Смотрите, что делается, вы видели — град…
— Молодой человек, я вам обещаю, раньше меня вы не пройдете…
Пахнет мокрым трикотажем, мокрым дымом с лестничной площадки.
— Закройте там кто-нибудь дверь! Невозможно…
Господи, когда это кончится! Все — с большой зарплаты выкупаю. И Танечка тоскует по обручальному кольцу, еще бабушкиному, платиновому, с золотым покрытием, и перед Ленкой Репченко неудобно — два года уже лежит ее перстень, с дурацким камнем, сапфир, кажется. И тетя Женечка недвусмысленно вздыхает по золотому корпусу старых часов. И мой серебряный портсигар с мягкими краями, обтекаемый, как лягушка.
Сколько сейчас? — три, виден, кажется, свет в конце трубы или чего там, сейчас очередь распадется по окошкам, тут надо не прогадать, выбрать лучшую. В окошке номер четыре — самая проворная, но там — цыгане, туда нельзя. У цыган целые мешки со столовым серебром, это очень долго, к тому же они галдят и спорят с приемщицей, мешают ей работать, так что она не выдерживает, кричит:
— Все. Или вы замолчите, или я закрываю.
И на что уходит время — все перезакладывается много раз, так нет, золото заново проверяется кислотой, серебро скоблится. Ведь сама же скоблила четыре месяца назад, вон, след остался.
Незнакомые люди здороваются друг с другом, так примелькались, печальные попадаются и красивые арбатские старушки. Известная актриса вертит головой, и часто — бережет, наверное, лицо — отгоняет взгляды, чтоб не налипли.
В четыре часа — десятиминутный перерыв. Оно понятно — работа у них собачья. Так, посмотрим: четыре, одна ушла, подойдет — пять человек на пятьдесят минут. Есть шанс…
Без десяти пять счастливый Карл вышел на Арбат — очередная заноза вынута, послезавтра можно ехать в деревню. И Таня обрадуется — тоже не рассчитывала на такой скорый аванс. Ладно, в сентябре выкуплю все раз и навсегда.
Все-таки я барствую, — думал Карл, — свободен, два, а то и три объекта в год — сколько это выходит в месяц? Тяжелая, правда, работа — в сорок три года скакать по лесам с ведрами раствора, с ящиками смальты. Но вот, и недели не прошло, а уж забыл — и гирлянды лампочек на лесах, то слепят, то темно, и подгибающиеся ноги в девять вечера, а еще убирать весь этот мусор, и ехидный голосок жаворонка Вовки Шорина в семь часов утра:
— Карл Борисыч! Извольте кашку кушать.
Ему хорошо, он в десять, пол-одиннадцатого спит, как младенец, а ты только разгуливаешься. Хорошо хоть ребята свои, и Вовка, и Илюха, а то такие в комбинате волчары, не дай Бог.
С появлением Илюхи и вовсе все изменилось. Молодой, шустрый, поначалу слегка пижонивший, он начисто изменил весь характер этих поездок.
— Мужики, вы что, с ума сошли? Почему вы картинки не пишете?
Шорин, монументалист с двадцатилетним стажем, окончивший Строгановку, махнул рукой:
— Эх, Илюха, баловство это. Семью кормить надо!
— Ты прямо сейчас, вечером, собрался кормить семью?
— Вечером надо спать, — сказал Вовка и накрыл голову одеялом, выставив, однако, ухо.
— Ну а ты, Борисыч, сдурел?
— Я, в некотором роде, стихотворец, — изобразил надменность Карл.
— Что-то ты не больно творишь после работы. В общем так, старый, — я заказываю завтра подрамники в столярке, скажу — надо для мозаики.
— Скажи — кассеты для сухого набора, — прошелестел Шорин из-под одеяла.
Илюха писал бойко, широко, в стиле Суриковского института, требовал критики:
— Я же пацан, так что, деды, давайте!
— Ладно, — прищуривался Шорин, — только ты не обижайся…
Карл после многолетнего перерыва долго не решался.
— У меня и красок-то нет, — отговаривался он.
— Да вот же краски, вот! — горячился Илюха. — Купим еще.