Поэт, в темном костюме, при галстуке, был неузнаваем. Небольшой, очень уютный зал амфитеатром вмещал человек сто двадцать. Карл озирался — все знакомые, полузабытые уже лица, многие из семинара Мастера.
Выступление Алеши совпало с выходом его последней, третьей книги, многие держали ее сейчас в руках, листали зачем-то, ждали автографа.
Книга вышла после большого перерыва. Мучительно долго, несколько лет, рукопись лежала неподвижно, затем неожиданно активизировался редактор, звонил, отговаривался нехваткой времени, или пил с Алешей коньяк и посмеивался над судьбой, кажется, своей тоже. Через некоторое время это ему надоело, и он быстро написал редакционное заключение, не погубив при этом ни одной мало-мальски серьезной строки.
Алеша волновался и был подчеркнуто невозмутим, читал тихо, заставляя зал прислушиваться, напрягаться, таить дыхание.
Карл знал почти все почти наизусть, но магия чтения, магия тишины заставляли его заново удивляться, мотать головой.
— Это из старых, а вот:
Юрочка был счастлив. Посидев в кабинете Светланы Евгеньевны, осторожно выпили сухого вина и, порадовавшись, разошлись. Юрочка с Карлом ехали вместе — почти соседи.
Винограев был возбужден, мечтал охватить своими вечерами всех от мала до велика, от маститых, достойных, разумеется, до чуть ли не Карла. Карл, утомленный, помалкивал: «Так еще кружка воды», — смеется Роза, когда надо накормить борщом лишнего, неучтенного человека.
— Я друзей на друзей не меняю, — горделиво произнес Винограев непонятные слова.
Друзья менялись этой осенью, мелькали перед глазами, как будние дни: не успел уехать Вова Лосев из Питера, как приехал из Гусь-Хрустального крупный, облизывающийся Утинский. Утинского сменил Митяй, пропадавший в нетях года полтора, сибирский Есенин, мучительно карабкающийся из первозданной тьмы на неверный свет московских бульваров, завернул с Кавказа в родную деревню, наколол маме дров и вернулся в Москву, полюбив за это время «Мендельштама».
В конце октября северный ветер сорвал в одночасье листву с березовых верхушек, приехал Парусенко.
Он приехал с мороза, раскрасневшийся, как блоковская знакомая, требовательный, капризный. Случившийся при этом Магроли был сражен наповал. Парусенко тоже все понял и, не сговариваясь с Карлом, по чистому совпадению стал называть его Марголиком. Привез он малосол сига и муксуна и маленькую смешную рыбку под названием «мохтик», рассказал, что в Ямало-Ненецком округе есть озеро Вытягай-То.
Большое шумное сердце его по утрам хлопало, как парус, потерявший ветер, и требовалось не менее ста граммов, чтобы привести его в порядок.
Водку Парусенко пил за всех, нисколько не пьянея, только к вечеру, в разгар одесских воспоминаний, когда Карл скакал козлом, изображая маленького Карлика, из глаз Парусенко выкатилась одна сладостная слеза.
Пришел Сашка, Парусенко восхитился и стал его почему-то называть «наш сын», к неудовольствию Татьяны. Под закат вечера, когда были спеты все утесовские песни, и песни Шульженко, и Изабеллы Юрьевой, Парусенко признался, что награжден Орденом Ленина.
Карл вспомнил про знаменитые «сорок лобанов» и поразился: врать Парусенко стал гораздо меньше. «Неужто укатали Сивку», — подумал он и заплакал.
На следующий день Парусенко предложил съездить в ресторан.
— Да ну, — отмахнулся Карл, — Таня на работе, а я — в кабак? Да и что там делать? Ресторан — это рай бездомных, а я люблю свою кухню.
— Ну что хорошего, придет Татьяна, скажет: опять море разливанное! Дались тебе эти бабы!
Они проспорили до Таниного прихода. Парусенко стал рассказывать о расстегайчиках с бульоном, о котлетах по-киевски, о шашлыках на ребрышках, о неслыханных салатах. «Лучше б он врал», — подумал Карл.
— Ребята, поезжайте, я не поеду, хоть отдохну от вас. Давай, давай, Карлик, проветрись.
В такси было скучно, мутная розовая Москва была утыкана красными светофорами, за Большим Каменным мостом горели кремлевские звезды. «Хоть бы одна была зеленая», — подумал Карл.