И выходило у него вполне, что Петр Олегович — это самый подлый и гадкий злодей и негодяй, из всех, кого он знавал когда-либо.
И так крепко и невыносимо тягостно придавило его эдакое понимание себя, будто плитой могильной, что он и вовсе потерял покой.
А грехи терзали, мучили, и все выползали и выползали из его памяти, как заразные тараканы их своих потаенных и затхлых щелей.
Припомнилась Петру Олеговичу жена, которую он не раз унижал и оскорблял даже на людях, кичась своими успехами и образованностью. Припомнилась и та девушка, которой он обещался, когда был молодым, но которую предал бесчестно и жестоко. Вспомнил и о родителях брошенных в одиночестве, на которых у него никогда не находилось ни времени ни… любви.
Наконец, проявился в его мыслях и образ сына, которого он так же безжалостно и грубо растоптал в свое время.
— Боже… — воскликнул Петр Олегович и даже вскочил на ноги. — Как же так?
Он пустился шерстить книжные полки, чтобы сыскать маленькую бумажную иконочку Божией Матери, которую ему подарил Санька еще в те стародавние и юные годы, когда Петруху знали добрым и сердечным юношей. Но, наконец, вспомнилось ему, как он выбросил ту открыточку в день своего выпуска из института.
— Как же? — он устало осел в кресло и позволил воспоминаниям оживать в его голове. А их, жестоких и безжалостных, набралось так много, что он снова вскочил и заметался туда-сюда по кабинету.
В конце концов, не в силах вынести собственной бездушности, надменности и бахвальства, собственной подлости, льстивости и трусости, он бросился звонить о. Александру и вскоре уже мчался по шоссе в соседний город, где тот служил священником. Да и та дружба сохранилась не потому ли, что все эти годы они попросту не виделись?
О.Александр встретил его такси на неогороженной площадке у входа в храм, куда выбежал прямо в богослужебном облачении.
Петр Олегович вырвался из машины как ошалелый пожарник, даже не захлопнув дверцы, подскочил к приятелю и без приветствия бросился к нему на шею:
— Батюшка… — прохрипел он отчаянно. — Неужели это я?
о. Александр принял его в объятия, чтобы успокоить, но тот как полоумный блуждал взглядом и все бормотал что-то невразумительное.
Однако, тепло сочувствия смягчило его исступленье, он нашел выход горю и разрыдался, весь трясясь и выкрикивая обрывки фраз и мыслей.
— Мой сын… — наконец пожаловался он и сжался весь, задрожал крупно в приступе истерики, согнулся пополам, схватившись за грудину и осел прямо на тротуар.
О.Александр пригнулся к нему близко.
— Что с ним, с сыном?
— Мой сын… Ненавидит… Меня, — Петр Олегович замер где-то внизу, встав на колени и вцепившись в подол батюшкиного подрясника. — Я их развел… Я… Интригами. Клеветой. Я развел их… А он потом понял… это.
И несчастный опять разрыдался взахлеб, беззвучно сотрясаясь, тыкаясь лицом в батюшкины ноги и привлекая взгляды редких прохожих.
— Что же я за человек? — вопрошал он сам себя. — Неужели это я?
Батюшка и сам опустился на колени, чтобы быть к нему ближе, снова обнял, прижав к своему плечу его голову, как как прижимают голову расплакавшегося ребенка:
— Это ты… — подтвердил он с горечью человека, который и о себе все хорошенько знал. — И я такой же. И все мы такие же.
— Что же делать со всем этим? — Петр Олегович отпрянул, чтобы всмотреться своим диким скачущим взглядом в глаза единственного своего друга, единственной своей надежды. — Как с этим жить? Как не спрятаться за высокомерием? За самооправданием? Ведь жить невозможно с этим! Как провалиться мне сквозь землю? Сквозь землю… Как провалиться мне?
— Нужно каяться… — успокаивал батюшка и снова прижимал его голову к своему плечу. — Что можно исправить — надо исправлять. И каяться.
Через час только кое-как пришел в себя болезный Петр Олегович. Он сидел в батюшкином кабинете, раздавленный и неподвижный, как тяжелая каменная статуя, на которую обвалилась гранитная скала.
— Не понравилась она мне, жена его. Хорошая она женщина, заботливая, тихая. А я, вот… Невзлюбил… Ну, и ухитрился через подлости, через интриги… Выдворил ее вон. А она была беременная, — он поднял к батюшке мутные глаза, наполненные слезами. — И теперь живет, как мать-одиночка, родила. Внук у меня, уже три года ему. Тоже Петром назвала, несмотря ни на что… Так они задумывали с сыном вначале. А я его даже не видел ни разу. Такой я мерзавец!
— Иди и исправляй, — приказал батюшка с теплотой, с пониманием, но твердо. — И не бойся себя. Не увидишь болезни, не исцелишься.
— И как же мне жить с этим без… Это же так жжет, прямо выгораю весь. Больно так… Грехи эти…
— Ты людей прости, — ответил батюшка. — Дай им право быть лучше, чем ты. Дай им право совершать ошибки, быть несовершенными. Прости их. Только так и получишь облегчение и себя сможешь принять.