— Когда захотят, они проявляют потрясающую деловитость, верно?
— Да, — сказала Киврин.
— Что же, поглядим, — сказал я, садясь на постели. — Сколько у меня времени до того, как они явятся вышвырнуть меня вон?
Она отдала мне тоненький компьютерный конверт. Я вскрыл его по перфорации.
— Погоди, — остановила меня Киврин. — Прежде чем ты прочтешь, я хочу тебе кое-что сказать. — Она легонько провела ладонью по моим ожогам. — Ты неверно судишь об историческом факультете. Они по-настоящему хороши.
Я ждал от нее совсем другого.
— «Хороший» не тот эпитет, который я приложил бы к Дануорти, — сказал я и выдернул папиросный листок из конверта.
Выражение на лице Киврин не изменилось, даже когда я застыл с листком на коленях и она могла прочесть напечатанные строки.
— Ну-у… — сказал я.
Листок был собственноручно подписан досточтимым Дануорти. Я получил высший балл. С отличием.
По-моему, мне отчаянно хотелось поверить, что так оно и было: Лэнгби и Энола — нанятые актеры, кошка — умело сконструированный биоробот, из которого для заключительного эффекта изъяли механизм. И даже не потому, что мне хотелось верить, что Дануорти вовсе не так уж хорош, а потому, что тогда бы исчезла эта ноющая боль от неведения того, что было с ними дальше.
— Ты говорила, что проходила практику в Англии в тысяча четырехсотом году?
— В тысяча триста сорок девятом, — сказала она, и ее лицо потемнело от воспоминаний. — В год чумы.
— Господи! — пробормотал я. — Как они могли? Чума же — это десятка!
— У меня природный иммунитет, — ответила она и посмотрела на свои руки.
Я не знал, что сказать, и вскрыл второй конверт. Данные об Эноле. Напечатанные компьютером факты, даты, статистические данные — все обожаемые историческим факультетом цифры. Но они сказали мне то, чего я не надеялся узнать, — что насморк у нее прошел и она пережила блиц. Юный Том погиб во время тотальных бомбежек Бата, но Энола умерла только в 2006 году, не дожив всего год до того, как собор святого Павла был взорван.
Не знаю, поверил ли я этим сведениям или нет, но не в том дело. Это был просто добрый поступок, как то, что Лэнгби читал вслух газету старику. Они все предусматривают.
Впрочем, нет. Про Лэнгби они не сообщили ничего. Но сейчас, когда я пишу это, мне ясно то, что я уже знал: я спас ему жизнь. И пусть он мог умереть в больнице на следующий день. И вопреки всем суровым урокам, которые преподал мне исторический факультет, выясняется, что я все-таки не верю, будто ничто нельзя спасти навсегда. Мне кажется, что Лэнгби спасен во веки веков.
Но он близоруко замигал на меня через стол, и мне почудилось, что его слепит последний сияющий образ собора святого Павла, перед тем как собор исчез навсегда, и что он лучше кого бы то ни было знает, что спасти прошлое нельзя. И я сказал просто:
— Извините, что я разбил ваши очки, сэр.
— Вам понравился собор святого Павла? — сказал он, и как тогда, при первой встрече с Энолой, я почувствовал, что все толковал неверно, что он испытывает не грусть, а совсем иное.
— Я люблю его, сэр, — сказал я.
— Да, — сказал он. — Я тоже.
Настоятель Мэтьюз ошибается. Всю практику я боролся с памятью — только чтобы узнать, что она не враг, совсем не враг, а быть историком совсем не значит влачить священное бремя. Потому что Дануорти моргал не от рокового солнечного света в последнее утро, а вглядываясь в сумрак того первого дня, смотря сквозь величественную западную дверь собора святого Павла на то, что подобно Лэнгби, подобно всем нам, каждому нашему мигу, живущему в нас, спасено навеки.