Но где-то, на шуршащих ранним палым листом и конфетными фантиками тропинках парка, бродит, необузданная в страсти и фантазии, тень купца второй гильдии Николая Чернецова, что заложил этот парк. Заложил в память о своих амурных приключениях-похождениях. О, эти старухи-березы! Они ведь были и тонки, и стройны, как русоволосые сибирские девы. И эти уроды тополя, тоже были годовалы и смуглы, как степные киргизские женщины. Но берез в парке выросло больше. И под конец жизни купец откупался за все перед богом.
«Здесь лежит прах раба божия Николая Чернецов – создателя сего храма». Вспоминается эта надпись на надгробии, что за оградкой городской церкви, колокольный гром которой наделал миру столько неудобств и хлопот.
Откупился ли ухарь-купец?
Тихо в корявых ветвях. Только тени, тени и – тишина. Иванушка горюет о своей злосчастной судьбе. Физкультурница обезоружена. У парней-работяг на двоих три руки. Не хватает рук, бьют по рукам. Уж лучше бы по головам – вдребезги!
Одни женщины в своем вечном очаровании и заботе: пестует малыша молодая нимфа, выхаживает теленочка крестьянка. Только надежно ли гипсовое счастье?
И надо искать ответ у живой жизни».
Да, более или менее спокойный разговор с Бугровым, объяснение «на ковре», Пашкино хитроумное заступничество решило и мою судьбу: я остался работать. Но пропало, улетучилось милое, тихоструйное течение жизни в районном Городке, что встретило меня в начальные дни. Вероятно, эта тишина, покой, яблоневый дух над крышами и тогда были обманными, просто так хотелось мне все это видеть, чувствовать по идиллическому настрою души и так же идиллически провести здесь свои дни, отпущенные каникулами.
А временное затишье, наступившее после колокольного радиогрома, вынянчило в своих недрах, если уж не бурю, то шкала общественного настроя шарахалась от верхней до нижней отметки.
Тишайший Иван Захарыч особенно тщательно выбривал по утрам подбородок, цеплял на рубашку галстук. Ирина Афанасьевна больше не кормила меня пышнорумяными оладушками, а по вечерам, возвращаясь с базара, мыла руки и особенно тщательно пересчитывала выручку. Утверждала, что ожидается новая денежная реформа и повышение цен на сахар. И так это косо посматривала на меня.
Прошел слух, что ожидается приезд большого руководства, а это грозило чехардой с перестановкой и снятием с постов всяких начальствующих номенклатур. Слух походил на правду, поскольку городские власти дали указание учреждениям и организациям «вылизать и вычистить все!» В одну ночь выросли «потемкинские» заборы вокруг кожевенно-сапожной и мебельной фабрик. Засыпали колдобины и равняли асфальтом центральную площадь и улицы, где предполагался проезд высокого руководства. Готовились, как всегда, достойно отчитаться, показаться, выглядеть. Под асфальтом задохнулись даже пышно-зеленые полянки высокого берега реки, где было законное место гуляний и целований влюбленных, где бывал и я в лихие для души минуты.
Кусты акаций и стволы ранеток-дичков, пышно смыкающих троны над тротуарами, зачем-то побелили едва не до верхушек. Переодетые в какие-то арестантские робы, канцеляристы из учреждении – их в Городке неописуемое число! – отмывали горячей водой тумбы уличных фонарей и, забрызганные еще дореволюционной грязью, основания телефонных столбов. По улицам Городка шустро бегали пионеры и школьники, доставленные из летних лагерей, собирали металлолом, который неизвестно кто и когда набросал. Наша газета дала материал о колоссальном перевыполнении плана по сбору металлолома. Дети ответили заметкой о том, что передают металл на постройку пионерского локомотива. И как апофеоз, венец стараний, пригородное, недавно показательное село Безлобово переименовали в Персиково!
Интуитивно начал чувствовать и я: как возмутителя спокойствия, меня должны вежливо куда-то убрать из Городка в сей важный период. И верно, Бугров предложил осветить жизнь и трудовой настрой в Караульном, в Безлобове-Персикове и в Кутыреве. Для начала я выбрал Караульное и шеф разрешил воспользоваться отремонтированным «газиком». За мной увязался Пашка Алексеев, на что редактор посмотрел сквозь пальцы, облегченно вздохнул, когда мы садились в машину.
Пашка ждал от меня каких-то новых необыкновенных поступков, следя за мной влюбленно и настойчиво, а я все никак не оправдывал той роли, которую он придумал мне с того, поразившего его воображение, вечера. Благо, хоть вечерами он таинственно исчезал, а по утрам появлялся на студии или в редакции, пахнущий столярным клеем, стружкой. И восторженно сообщал, что «опять обнаружил в себе талант столяра-краснодеревщика»: мол, к рождению сынули обставлю свою комнатуху мебелью личного изготовления.
– Слыхали? – сказал Пашка. – В районе до конца уборки сухой закон ввели!
– Слыхали! – в голос ответили мы с шофером.