Они это! Я когда в магазине стояла, они тоже стояли в очереди за вином. Ну, видать, про сышшика услыхали и напужались: тюрьма! У них погреб такой есть, крышку землей присыпают. Знала, да из ума вылетело, чтоб милиции подсказать. Вот, говорю потом Наташке, поросенок к нам на парашюте приземлился! Ниче не сказала. Где пьют, там и воруют. Ни стыда, ни совести.
Тетка Евдокия глянула в окошко, недавняя расслабленность, умиротворение – все же дело прошлое! – вмиг схлынули, скатились с моложавого ее лица, застучала рукой в раму:
– Сережка, Серьга, ты где машину измазал в грязи? Потом в грязи так и в дом понесешь. Вымой сейчас же! – и опять посветлела. – Вчера у него день рождения был, купила самосвал, а он че устаканиват! Намаешься, пока вырастет.
Тихо наползают сумерки. Я собираюсь лезть на полати, где указала ночлег говорливая хозяйка. Но она замахала руками, усаживая за стол ужинать.
– Че бог послал: картошка с огурцами, яйца, чаек. Корову, как хозяин помер, нет сил держать.
Потом еще долго хлопочет в кути, наминая поросятам остывшую картошку. Принесла, бросила возле печки, беремя поленьев, загнала в дом внучонка Серьгу. Ярко ударило светло из горницы. Забормотал включенный телевизор. Наконец пришла Тонька. В избе запахло баней, березовым веником.
– В бане успела помыться? – спрашивает Евдокия, там, внизу, под палатями. – Много народу мылось?
– Женский день так набралось! Воды еле хватило! – голос Тоньки низкий, грудной, гортанный. И я, лежа на скрипучих досках полатей в соседстве шуршащего в капроновом чулке лука и мешка сухарей, представляю, как она ходит там по половицам на крепких, сильных ногах, расчесывает влажные еще волосы. И, скинув кофточку, расслабляясь, садится- на разобранную ко сну кровать. Из рассказа Евдокии я знаю, что дочь ее зоотехник совхозного отделения, ездит на лошади в седле «чисто Буденный». И мне представляется сейчас этакая амазонка с диковато-огненными жгучими глазами. И думается о молодом, горячем, не растраченном.
В горнице еще говорят, но уже приглушенней. До меня доносятся лишь осколки разговора, из которых трудно собрать целое, но я невольно прислушиваюсь: «.Лет двадцать пять, молодой, отдыхает, отдыхает».
Кажется, обо мне? И я вспоминаю гладкое миловидное лицо хозяйки и стараюсь представить лицо Тоньки.
«Да ладно тебе, мама!» – голос и смех Тоньки. – «А я тебе сказала, прижми хвост, вертихвостка. Не тревожь парня».
Скрипнула еще панцирная сетка кровати и дом тонет в тишине и мраке.
Во сне обливаюсь потом. По лицу шастают не то мухи, не то еще какие букашки. Отбиваюсь, ворочаюсь с боку на бок, опять проваливаюсь в жаркий сон. И снится, как когда-то в армии, навязчивое, но желанное женское прикосновение: то неотступное, то внезапно удаляющееся. И снова мерещится, будто кто гладит по лицу, душно целует в губы.
Утром за завтраком на меня глядят насмешливо-смелые Тонькины глаза. И вдруг пробивается подозрение, что это – она! Она тревожила мой сон! Но Тонька в своей, что называется, тарелке: по-утреннему свежа, энергична, властна. Настойчиво потчует вареньем, подливает в кружку из чайника. Допиваю чай и, улучив момент, чтоб не видела девушка пытаюсь всучить тетке Евдокии деньги за пристанище. Она решительно отстраняет мою руку с трешницей.
– Не богатый, гляжу. Самому сгодятся.
– Ну, а дровец поколоть не откажете?!
Мы выходим во двор, и Тонька, устанавливая первый, наверное, десятилетней свежести, витой из сучков и комлевых древесных жил чурбак, говорит задорно:
– Силу девать некуда? А ну давай.
Деревня Безлобово, хлопотами районных властей переименованная в Персиково, являла собой совсем особый вид, отличный от тех деревень и селений, в которых довелось побывать мне за последнее время, «освещая» в газете их жизнь. Во-первых, уже на городском автовокзальчике, забитом узлами и чемоданами, лузгающими увесистые шляпы подсолнухов гражданами, под свистяще-резкий голос диспетчера в динамике, который каким-то чудом расшифровывали обилеченные пассажиры, кидаясь всякий раз к зарешеченной платформе. Персиково произносилось с бархатным благоговейным придыханием. И в самом сочном голосе диспетчера, объявляющем продажу билетов до Персиково или посадку в автобус, звучали обволакивающие, прочувственные нотки, отчего в глазах вокзальной публики зажигались огонечки особой почтительной зависти и мечтаний.
Да и в правду: объяви сейчас дежурный диспетчер по забывчивости или злому умыслу, что, мол, начинается посадка до Безлобово, его бы просто не стал слушать, расстроились до смертельной обиды, закидали бы окошечко кассы подсолнечной шелухой или желтками яиц, сваренных вкрутую и продаваемых вместе с разбавленным томатным соком в соседней от вокзальчика палатке-буфете.