И что за кабинет отдела писем! Здесь, как известно, решалось все: от вопросов подстрижки и помывки в бане – до судьбы местных литературных шедевров, от репертуара самодеятельности – до торговли минтаем в старинных купеческих магазинах. Культура и быт! Здесь не случайно витал дух загадочного пока для меня В. Д. И кресло, на котором творил наш В. Д., украшенное фамильными вензелями купца-воротилы Николая Чернецова, стояло теперь под целлофановым чехлом, бережно задвинутое Михаилом Петровичем за шкаф для одежды. Стул оберегался здесь самым серьезным, без смеха, образом.
Бугров тяжело занял свой стул.
– Не с того начинаете, Владимир Иванович, не с того. Пока выговор, пока выговор. Устный! Но. Если сумею защитить там! – Бугров вознес волосатый палец в небо. – Мальчишки! Вы бы хоть оглянулись на международную обстановку. Мы тут пишем, выступаем, а вы там. Кому на руку? А?
– Он же не виноват, Гордей Степанович! Церковники.
– Помолчи, Павел, помолчи. Тоже по краешку ходишь. Церковники! У церковников своя работа, а у нас своя.
– Работа! Опиум! Натурально.
– Не перебивай, тебе говорят! – Бугров зашевелил бровями, что означало крайность его возмущения. – Разве нельзя было, как положено, записать на пленку? И пусть они там хоть в сорок колоколов бьют.
– Увольнять будете, так увольняйте! – не выдержал я. Забродило в груди чалдонское, упрямое.
Бугров насупился, но неожиданно по-доброму покачал головой:
– Работать надо с оглядкой.
Пашку это ободрило. Он соскочил, хитроумный мой заступник, зашагал было по кабинету, но спохватался, присел.
– Попа надо прижать, Гордей Степанович!
– Священник Семибратов, отец Варфоломей, возглавляет городское общество трезвости. А на нынешнем этапе – это уже политика.
– Он не партийный случайно? – опять не высидел Пашка.
Но распахнулась дверь кабинета и над Пашкой, сидевшим возле косяка, навис пудовый бюст машинистки Валентины Михайловны. Из-за бюста высунулось длинное, лукавое лицо Михаила Петровича. Цокали каблучки и вились завитушки Лены Алтуфьевой. Просвистели кроссовки Вики. Малорослый Костоломов жевал резинку. Последней вошла, держа, как поднос с цыплятами-табака, папку с материалами, Бэлла Борисовна. Из папки торчал уголок телеграммы В. Д., которую принесли вчерашним вечером.
Не стало забытья и в тихих лунных ночах, в романтических думах о прошлом Городка, сколько не валяйся на колючем одеяле, вперив сухой взор в потолок. Но можно, распахнув створки окна, глотать яблоневый дух, пучить глаза на правильную геометричность созвездий, как в детстве, высматривая в толчее и расчерченности небесных огней бог знает какие картины, от которых делается неуютно и зябко. То померещится вдруг степная вольница с киргизским тайным шорохом травы, подбирающаяся к полусонным частоколам и караульным башенкам Городка. То почудятся скрипучие телеги, фургоны, отягощенные грузами, лоснящиеся от сытости и силушки крупы коней, то медлительное вышагивание по степным дорогам, облитым разнотравьем, тяжеловесных крестьянских быков. Жуют жвачку, роняют слюну в дорожную пыль, в дремоту зноя. И тоже тянут неторопливую поклажу. Туда – на ярмарку, в Городок! Чудные картины! Нет конца-края воле, простору, здоровой, умеренной жизни!
Но вспыхивает разноголосие самой ярмарки – с гармошками, с тальянками, сарафанами славянок, киргизских тюбетеек, лакированными козырьками картузов приказчиков, золотой цепочкой на животе купца-маслодела. И – гомон, и – радость торжища! Самовары, кренделя, деготный дух гужей, хомутов, седел, мычание скота, свинячий визг, неутомимые до пляски молодцы и молодайки.
Но горит все такая же большая нынешняя луна. Я одеваюсь, вышагиваю в сад, пробираюсь на улицу, иду в городской парк. Там – не одиноко.
Странно и, наверное, дико – искать общества теней и неживых изваяний, которыми населен парк ночного Городка. Но я иду, и пролом в заборе, вытоптанная в крапиве дорожка ведут к гипсовой скульптуре двух работяг-парней – в фуфайке и сапогах. Развернув плечи, они стоят бок о бок, будто вышли из цеха каких-то там тридцатых или- сороковых годов, с непоколебимой верой в светлое будущее. Я запомнил их при дневном свете, в лунном, который скрывает отколотую кем-то гипсовую руку одного работяги-парня, они светятся мраморно, весомо.
Точно такой скульптурный «дуэт» – на другом конце парка, за танцплощадкой, в соседстве с физкультурницей, уже без копья, недавно отобранного у нее поэтом Дворцовым-Майским.
Но еще никто не посягнул на нагую нимфу, играющую с малышом, символизирующую, наверное, счастливое материнство, на крестьянку с новорожденным телком и другую физкультурницу. И, наконец, на Иванушку-дурачка – о, в Городке есть еще один дурак! – это странно и кажется нелепым. Иванушка держит на ладони лягушку и сказочная шапка его задиристо и весело белеет на фоне темных акаций.
И легко от сознания того, что не один я среди могучих страшилищ тополей и столетних берез, потесненных уже в нынешнем веке железными аттракционами «чертова колеса», лодок-качелей и массивными щитами местных рисовальщиков- карикатуристов.