Уже в самом конце войны это было. Ненадолго с фронта приехав, Игин встретился со своим давнишним другом Соломоном Михоэлсом, и пошли они бродить по Москве. Разговор у них был легкий и веселый: в воздухе отчетливо пахло победой, и надеялись на будущее оба. Добрели до зоопарка и пошли гулять по нему. Находили у животных и птиц похожие на их друзей черты (на это мастаки были оба), а когда дошли до хищников, настало время звериного кормления, и тиграм как раз дали по большому куску мяса. Старый тигр (или тигрица), положивши мясо между лап и отвернувшись от людей, неторопливо и угрюмо насы-" щался. А двое молодых тигрят, чуть от своих кусков отойдя, кидались на них, подкидывали лапой и хватали пастью на лету – охотились. И помрачнел Михоэлс, вдруг ушел в себя, замкнулся, и прервалось их общение, и молча проводил его Игин до дома. Пожимая руку у подъезда, горестно и мрачно сказал ему Михоэлс:
– Молодые еще играют в свободу.
А вот еще одна история, рассказанная мне Иги-ным – помню, как, послушав ее, молча решил я про себя, что никогда в жизни уже не буду обижаться на этого человека и заведомо прощу ему наперед все проявления отнюдь не мягкого характера. За тот поступок давних лет, о котором он нечаянно рассказал.
Это в Ленинграде было, в самый разгар подлой травли Зощенко, после которой он уже душевно не оправился. А Игин с ним давно дружил и, оказавшись в Ленинграде, заглянул по-свойски, как привык. Зощенко открыл ему дверь и, стоя на пороге, хмуро сказал, что он сейчас ни с кем не в силах общаться, а денег у него нету даже на еду и он поэтому никого из друзей к себе не впускает, пусть его поймет и простит Игин. И дверь закрыл, едва попрощавшись. На всё печальное у Игина была одна реакция, и он пошел в ближайшую пивную. Там он поставил у столика свой маленький фанерный чемоданчик и вокруг себя оглянулся только после третьей или пятой рюмки. И увидел, что от стола к столу ходит некий человек, мгновенно рисующий за порцию выпивки портрет желающих запечатлеть свой облик на бумаге. Краем глаза Игин ухватил, что рисует человек этот совсем неплохо и профессионально. А тот уже и к нему самому подходил: «Желаете?» – «Давай-ка лучше я тебя нарисую», – сказал Игин. – «Ну-ну», – с надменностью ответил человек. А через две минуты возле столика Игина уже толпились люди: «И меня, и меня, сколько берешь?» – «Деньгами плата мне нужна, – сказал художник, – небольшими, но деньгами. Сколько стоит с прицепом? (Это рюмка водки, кружка пива и бутерброд.) Вот я столько и возьму. Кто первый?»
Через час (а может, два, рисовал он всегда стремительно) в фанерном чемоданчике лежала куча мятых трехрублевок – если я перевираю тогдашние купюры – вина моя, уже не помню. Только денег собралось довольно много, люди подходили и подходили, такого качества портрет было лестно повесить дома на стенку. Как только иссяк поток желающих, Игин захлопнул чемоданчик, встал и с радостью подумал, что идти недалеко. Зощенко открыл ему дверь и не успел, похоже, даже удивиться – Игин молча прошел мимо него в давно знакомую ему квартиру, молча вывалил на стол содержимое чемоданчика и молча подмигнул, уходя. Он так был счастлив происшествию, что вновь пошел куда-то в рюмочную, но в какую – он уже не помнил утром, ибо там отнюдь не рисовал.
Как эти исполненные смысла рассказы вплести в единое русло? А стоит ли упоминать разных людей лишь за известность их, как будто просто хвастаясь знакомством? Некогда в гостинице в Норильске я общался несколько часов подряд – мела пурга, и деться было некуда – с необыкновенно знаменитым (говорили даже – гениальным) скрипачом. И более тупого, темного и вязкого, занудливо в себя лишь погруженного собеседника мне более встречать не доводилось. То есть, безусловно, встречал, но вовремя смывался от общения. А этот ничего вокруг себя не видел и не знал и в состоянии был только медленно и безвкусно перечислять свои поездки и триумфы. Чьи-то замечательные вспомнил я тогда слова: что да, конечно, собственный пупок – это пейзаж, но очень уж однообразный. Стоит ли упоминать такое знакомство? А из душевной темной глубины мне мелкий червячок, во мне живущий (как и в каждом), шепчет еле слышно, но внятно: стоит. И я помню, как во мне завелся этот червячок.