Читаем Пожилые записки полностью

– А как боялись, что отнимут на таможне, – помните, Людмила Наумовна? – моя будущая теща обращалась к аккуратной старушке, сидевшей от нее невдалеке.

– Очень, очень боялись, – живо подтвердила старушка, и лицо ее небыкновенно осветилось улыбкой. – Им ведь тоже в этой жизни хочется понюхать что-нибудь приличное.

Я выскользнул из-за стола и заперся в уборной, чтобы наскоро записать разговор. Поскольку сочинить такое невозможно, а ценить истории, даруемые случаем, я уже научился.

За два последующих часа я так бегал несколько раз и очень жалею, что надеялся на память и стеснялся бегать чаще.

Вскоре мы, по счастью, подружились. Очень важная одна черта оказалась у нас общей, помогая сближению: оба мы видели мир и людей точней и лучше сквозь анекдот, историю и шутку, избегая в силу легкомыслия сложных и глубоких рассуждений. Я по молодости лет и глупому гонору еще пытался изредка включиться в высоколобые и вязкие беседы, а Людмила Наумовна при одних только звуках такого разговора засыпала с открытыми глазами, вежливо и безошибочно поворачивая голову в сторону очередного светильника разума. И с радостью мы обнаружили, что в детстве нашем была тоже общая деталь: ей часто мать говаривала то же самое, что мне обычно – бабушка:

– Ах, Гаренька, – мне с лаской говорила бабушка, – каждое твое слово – лишнее.

Людмила Наумовна была насквозь, до мозга костей человеком театра и всю жизнь свою отдала безоглядно – репризе, песне, лаконичному диалогу. Ее тексты исполняли – а отсюда и ее безвестность – такие люди, как Аркадий Райкин, Леонид Утесов, Миронова и Менакер, Клавдия Шульженко, многие другие. Сотни ее шуток звучали по радио, передавались изустно, становились анекдотами, попросту крались – я иногда встречал их, нахожу и сейчас. Это мало ее трогало: с бедными надо делиться, говорила она и рассказывала что-нибудь совсем новое. Некогда в Союз писателей рекомендовал ее Михаил Зощенко, ко множеству людей, при имени которых у меня спирало дыхание, у нее было спокойное внутрицеховое отношение.

И настолько без тени зависти или осудительности, что свое спокойное доброжелательство она с неназойливой легкостью передавала другим, хоть вовсе не была Сократом или Песталоцци. Просто как-то совсем по-иному поворачивала она тему, и мгновенно лопался, сникая, тот безжалостный гражданский пафос, коим так болели в те годы мои ровесники и я. Вдруг делалось смешно, а смех стерилизует любой пафос. Однажды, например, заговорили о поэте Тихонове, и я заклокотал, как чайник, извергая нечто обличительно-высокое (как пал отменный некогда поэт до жирного и подлого чиновника), а услыхал в ответ крохотную жалостливую историю. Жила в семье у Тихонова молодая домработница, и начала она вдруг поправляться, пухнуть и смущенно попросила об увольнении: забеременела от какого-то знакомого солдата. Что ты, Клаша (или как там ее звали), успокоили ее хозяева, рожай спокойно, мы ребеночка усыновим. И родила она, и вправду усыновили или удочерили, не помню подробностей. Но не прошло и пары лет, как снова стала Клаша пухнуть, отводить глаза и поговаривать, что ей пора в деревню. Да рожай ты и не мучайся, опять сказали сердобольные хозяева, усыновим и этого, не надо так страдать. Получили Клашу из роддома со вторым ребенком, записали снова это чадо как свое, но времени совсем чуть-чуть прошло, и снова стала увольняться Клаша. «Неужели ты опять подзалетела?» – спросила ее хозяйка. «Нет, – сказала Клаша с надменностью, – а просто я в семью с двумя детьми не нанималась, мне столько работы не по нраву, я к бездетным ухожу».

Не знаю степени правдивости этой истории (да и узнавать не хочу), но появились новые какие-то оттенки в черно-белой моей прежней окраске мира. Я преувеличиваю? Возможно. Только я ведь о себе говорю.

И за то же самое своей теще благодарен. За одну, к примеру и в частности, крохотную историю. Из времен отнюдь не вегетарианских – из кошмарных лет борьбы с космополитами. Очевидно, сорок девятого года исто-пия.

Шло огромное общее собрание в Союзе писателей, и нельзя было его пропустить, опасно было не пойти на него, игнорируя всенародную кампанию. Отчего и сидели в самом первом ряду (чтоб лучше слышать) два каких-то очень старых еврея. По своей дряхлости долго держать внимание они не могли, и потому по очереди дремали, лаконично на идише (понятно будет, понял даже я) передавая друг другу вахту. А на трибуне, сменяя один другого, то усердные подонки раздували ярость, то напуганные, то слепцы – в достатке было искренних слепых в те годы. А когда один такой оратор до высот гнева и пафоса дошел, требуя изгнания, четвертования и чуть ли не сожжения космополита Юзовского, старый еврей в первом ряду проснулся и спросил соседа:

– Вус от эр гезугт?

– Эр полемизирт мит Юзовский, – с римским спокойствием ответил второй старик.

Ах, как научила меня жить эта история! Потом на следствии, в тюрьме и лагере я вспоминал ее несчетное количество раз. И когда меня спрашивает кто-нибудь, как надо жить и относиться к жизни (редко, но спрашивают), я отвечаю только этой притчей.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже