Соседство Малларме удерживало меня в Вальвене всю осень. Он отправил в Париж «своих дам» (жену и дочь), и мы с ним совершали божественные прогулки по лесу. Он мог часами рассказывать самые прекрасные в мире истории. Время от времени вынимал из кармана маленькую карточку, записывал два-три слова и клал ее в другой карман. Малларме проделывал это без конца. Карточки грудой лежали под пресс-папье на его письменном столе, где все было в идеальном порядке. Даже слепой мог бы легко найти там то, что ему нужно. Все в маленькой комнате, покрашенной известью, дышало чистотой и порядком. В своей царственной простоте комната Малларме была похожа на него самого. Вещей мало, но все роскошные: кровать под балдахином, обитая кретоном в стиле Людовика XIV с чудесным рисунком, гармонировавшим с ярко-красными плитками пола, покрытого маленьким персидским ковром; два легких стула и картина Берт Моризо[82]
. Из окна, защищенного от насекомых тонкой металлической сеткой, были видны высокие белые паруса его до блеска начищенного судна с выгравированными инициалами «С.М.». «Его величество»[83], — сказал Лотрек, как-то явившись ко мне в купальном костюме, который он стащил на судне Малларме и который доходил ему до пят. Голову его увенчивали красные и серебристые обручи для игры в серсо, а на плечи накинута королевская мантия из тряпья, заимствованного в раздевалке купальни. Малларме, прослышав об этой невинной пародии, воспринял ее так серьезно, что в глубине души у него оставалась непроходящая горечь по отношению к Лотреку.Когда осенью Малларме оставался в одиночестве, то почти каждый день приходил к нам обедать, как правило, в сабо, которые снимал при входе, чтобы показать прекрасные черные носки. Только руки выглядывали из-под длинного, до полу плаща. В одной он держал фонарик, в другой — бутылку превосходного красного вина. За столом он избегал литературных разговоров и выдумывал прекрасные истории, так как любил видеть меня смеющейся. «Ха! Ха! Ха! Как она мила!» — говорил он тогда, сам трясясь от смеха.
Чтобы отблагодарить его за волшебные сказки, я играла для него. Никогда у меня не было такой замечательной аудитории. Он умел слушать как никто.
Нашей общей любовью были Бетховен и Шуберт… Слушая их, Малларме закуривал трубку и замирал. Виделись ли ему в эти мгновения его «бедные возлюбленные»:
«Вчера я нашел мою трубку <…> с моей странствующей возлюбленной в дорожном костюме: в длинном платье, бредущей по покрытым пылью дорогам, в пальто на ее холодных плечах, в одной из шляпок без перьев и почти без лент, искромсанных морским ветром, которые богатые дамы выбрасывают и которые бедные возлюбленные отделывают заново, чтобы носить еще много лет. На ее шее страшный платок, которым машут, говоря «прощай навсегда»»[84]
.Чувство, что меня так хорошо слушают, придавало моей игре особенную эмоциональность. В то время как музыкальная фраза рождалась, начинала дышать, принимать форму, утверждаться в той тишине, особенность которой придавало присутствие Малларме, возникала такая хрупкая и одновременно тесная внутренняя связь, соединяющая нас, что, играя, я непроизвольно шептала строки его стихов.
Слова, высеченные на тысяче драгоценных камней, чьи грани так меня обольщали и ослепляли, что на глазах выступали слезы. Обессилев, я чувствовала, как звуки угасают и умирают под моими пальцами.
Дом в Вальвене стал слишком тесен для «лакировщиков» — как называл Валлоттон моих друзей-художников. Так как мне было неприятно, когда они уходили, а им хотелось остаться, приходилось их устраивать у нас в доме. И мы с Таде стали искать большой дом на берегу реки и недалеко от Парижа. Во время одной из автомобильных прогулок мы нашли в Вилльнёве на берегу Ионны прелестный дом, который служил когда-то почтовой станцией. Я быстро там обосновалась. Меня печалило лишь то, что не было рядом Малларме. Каждый раз к Новому году он присылал мне превосходную гусиную печенку, сопровождаемую четверостишием. Гусиная печенка съедена, а четверостишия исчезли… Осталось одно-единственное, на веере, и оно меня никогда не покинет.
Я не испытываю ни малейших угрызений совести от того, что столько прекрасных стихов потеряно, что дюжины рисунков Тулуз-Лотрека, сделанных на меню, выброшены вместе с остатками вчерашнего обеда, что не могу найти у себя сонет Верлена, в котором он объясняет, почему я стала розой…