Еда обычная — чай и тосты, яичница с ветчиной и неизбежными жареными помидорами. Нам прислуживает другая женщина, тоже седая, но с рифленой химической завивкой, на губах красная помада. Мы разворачиваем свою карту и отмечаем обратный маршрут. Воскресенье, ближайший автобус до вокзала — только во втором часу, нужно будет уехать.
Он не любит яичницу — она у него из двух яиц. Одно я съедаю за него, а второе советую хотя бы поковырять вилкой для приличия. Он благодарен, понимает, что я о нем забочусь, на мгновение накрывает мою руку своей. Мы делимся снами: ему снились люди с повязками на рукавах, потом я в клетке из тонких плоских костей, а мне — что я убегаю по зимнему полю.
Я съедаю его жареные помидоры, а потом мы уходим.
Мы поднимаемся в комнату и пакуем вещи: вернее, я пакую, а он лежит на кровати.
— Чем займемся до автобуса? — говорит он. Ему тяжело оттого, что мы рано встали.
— Пошли погуляем, — говорю я.
— Мы вчера гуляли, — говорит он.
Я оборачиваюсь, а он протягивает руки, хочет, чтобы я легла рядом, ладно. Краткий вступительный поцелуй, левой рукой он начинает расстегивать на мне пуговицы, а на правой руке лежу я. У него не получается. Я встаю и неохотно снимаю одежду, которую совсем недавно надела. Наступило время секса — прошлой ночью он его пропустил.
Он тянет меня за руку и увлекает под спутанные простыни. Он набрасывается на меня с нетерпением человека, догоняющего поезд, и даже не так, сейчас все иначе, он кусает мой рот, прольется моя кровь, даже если ему погибель. Я вталкиваю его в себя, я хочу, чтобы он был со мной, но впервые со мной лишь плоть, тело, красивая машина, живой труп, его больше нет в этой оболочке, я так его хочу, а его нет. Пружины под нами стонут.
— Прости, что так, — говорит он.
— Все хорошо.
— Нет, черт, я правда извиняюсь. Я не люблю, когда так.
— Все хорошо, — говорю я. Я глажу его спину, отдаляя его от себя: он снова в покинутом доме, снова лежит на траве, стоит под солнцем на кладбище и смотрит вниз и думает о собственной смерти.
— Надо вставать, — говорю я. — Может, хозяйка захочет прибраться.
Мы ждем автобуса. Тогда в универмаге мне солгали: гостиница в городе есть, я ее вижу — она за углом. А мы поссорились, поспорили, поругались — случилось то, на что мы и рассчитывали. Обычная ссора, сравнительно небольшая, с той разницей, что она последняя. На ней лежит груз всего остального, большего, за что мы простили друг друга только на словах. Пришло бы два автобуса, мы бы сели в разные. Но мы ждем автобуса вместе, стоим чуть поодаль.
У нас в запасе полчаса, даже больше.
— Пойдем на берег, — говорю я. — Мы оттуда не пропустим автобус, он там недалеко разворачивается. — Я перехожу дорогу, он следует за мной на расстоянии.
Вот обрушенная стена, я залезаю на нее, сажусь сверху. Стена усыпана острыми обломками камней — наверное, это кремень, — осколками стекла и ракушками. Я знаю, что это ракушки моллюсков, потому что видела такие в музее два дня назад. Мы говорим то, что должны сказать, — бесстрастными, обычными голосами обсуждаем, как поедем обратно, на какую электричку сядем. Я не думала, что это произойдет так быстро.
Потом он смотрит на часы и идет прочь, к морю, его ботинки хрустят по ракушкам и камешкам. Он останавливается у зарослей тростника, спиной ко мне, слегка согнув одну ногу. Он стоит, обхватив локти, запахнув плащ, как накидку, шторм приближается, накидка раздувается от ветра, толстые кожаные ботинки обхватывают ноги, меч наготове, голова откинута — будь смел, он даст им отпор, один против всех. Вспышка молнии. Вперед.
Если бы я могла вот так быстро. Я сижу, успокоенная, застывшая, еще не зная, выжила или нет: слова, что мы швыряли друг в друга, лежат обломками, окаменелые. Это пауза во время конца света — как себя вести? И сказал человек: он будет и дальше возделывать сад, — есть ли в этом смысл для меня? Да, если б то был маленький финал, только мой финал. Но мы обречены не более, чем все остальное, и это все — уже мертво, в любой момент испарится залив, холмы вокруг оторвутся от земли, а пространство меж ними свернется и исчезнет. А на кладбище разверзнутся могилы, обнажив черепа, иссохшие, точно грибы-дождевики, а его деревянный крест вспыхнет, как спичка, дом обрушится и превратится в груду картона и бревен, и не будет больше языка. И он восстанет и явит себя нам, и история опадет с него, и все иллюзии о нем, по которым я жила, — все это сойдет с него, и в последний момент он станет тем, что есть на самом деле, а потом вспыхнет и исчезнет. И, конечно, мы должны вцепиться друг в друга, прощая друг другу, сокрушаясь, прощаясь с нами самими и со всем, потому что никогда больше этого не обретем.