— Тогда схватки были не сильные, — говорит женщина. — А вот теперь сильные.
Джини погружается в себя, готовясь к длительному ожиданию. Теперь она и не припомнит, почему, собственно, захотела ребенка. Это был кто-то другой, и логика у него другая. Джини помнит, как загадочно улыбались друг другу женщины с детьми, будто знали то, что неведомо ей, Джини, словно походя исключали ее из своей системы координат. Каково было это знание, какова тайна? А может, рождение ребенка — событие не более непостижимое, чем автокатастрофа или оргазм? (Но и эти явления непереводимы, они происходят внутри нас: и зачем мучиться, подбирая дня этого язык?) Джини тогда поклялась, что никогда не поступит так с другими бездетными, никакого сговора, никакой исключительности. Она уже не так молода и прожила достаточно долго, чтобы понять, насколько все это тягостно и жестоко.
И в то же время — та Джини, что принадлежит талисману, спрятанному в сумке, а не та Джини, что мечтает мастерить кухонные шкафчики или коптить окорок, — про себя она уповает на нечто большее — на тайну, некое видение. В конце концов, она рискует жизнью, хотя маловероятно, что умрет. Но ведь женщины от этого умирают. Внутреннее кровотечение, шок, остановка сердца, чья-то ошибка — врача или акушерки. Джини имеет право на озарение, что-то на память из темноты, куда теперь медленно погружается.
На мгновение она вспоминает про ту, другую. Ее мотивы тоже неясны. Почему она не хочет ребенка? Ее изнасиловали? Или у нее еще десять детей, и она голодает? Почему она не сделала аборт? Джини не знает, да это теперь и не важно.
Джини пытается, как прежде, обратиться к ребенку, по своим артериям посылая волны любви, цвета, музыки, — тщетно. Она больше не чувствует, что это ребенок, что он колотится ручками и ножками, толкается, переворачивается. Он весь собрался в комок, твердый шар, сейчас ему как-то не до нее. И она рада, потому что не уверена, что направит ему доброе послание. И рисовать разноцветные цифры она тоже не может, хотя механически продолжает считать. Она понимает, что не к тому готовилась. А., который придерживал ей колени, — это ничто, надо было готовиться к этому, чему нет названия.
Медленнее. — говорит А. Он рядом, держит её руку. — Медленнее.
— Я не могу, я не могу, не могу.
— Нет, можешь.
— Я тоже буду так кричать.
— Как? — спрашивает А. Может, он не слышит, как кричит та, другая, го ли в соседней палате, то ли через палату. Плачет и кричит, плачет и кричит. Плачет и повторяет: “Больно. Больно".
— Нет, ты не будешь так кричать, — говорит он. Значит, кто-то действительно кричит.
Входит докторша, другая, не ее. Они хотят, чтобы она перевернулась на спину.
— Не могу, — говорит Джини. — Мне так не нравится. — Звуки удаляются, Джини почти ничего не слышит. Она переворачивается на спину, врач пальпирует ее в резиновой перчатке. Что-то мокрое и горячее течет по бедрам.
— Они уже были готовы отойти, — говорит врач. — Стоило только дотронуться. Четыре сантиметра, — говорит она, обращаясь к А.
— Всего
— Ты слишком часто дышишь, — говорит А. — Медленнее. — Теперь он старательно массирует ей спину, она хватает его за руку и с силой тянет ее ниже, вот сюда, но когда рука гладит там, оказывается, что нет, не здесь. Помнится, она однажды прочитала рассказ о том, как нацисты связывали ноги еврейским роженицам. Только теперь Джини понимает, как этим можно убить.
— Не хочу, — говорит Джини.
— Не издевайтесь над собой, — говорит медсестра. — Терпеть такую боль совсем необязательно.
Джини выходит из схватки, пытается взять себя в руки:
— А ребенку это не будет вредно? — спрашивает она.