Странно распорядилась судьба, сведя в одной камере Урбановича-Набатова и Кулинского, этих антиподов. Если до ареста Урбанович-Набатов был гурманом, то Кулинский и на воле всегда питался даже как-то упрощенно. В тарелку с борщом он накладывал кашу, и это единственное блюдо составляло весь его обед; он не признавал кондитерских изделий, чай пил преимущественно с сахаром, а пирожное ему заменял кусок белого хлеба со сливочным маслом и медом. Одевался он также просто, у него даже не было костюма; поверх брюк носил навыпуск черную рубашку-косоворотку с плетенным в жгутик пояском. В таком одеянии он и был арестован. И характер, в отличие от болтливого и нервного Урбановича, имел спокойный, уравновешенный. Говорил не торопясь, мало, негромко; не вступал в диспуты, а тем более в мелочные споры, которые ежедневно происходили в камере, но в то же время внимательно ко всему прислушивался.
Как-то наш литератор Урбанович поправил меня:
— Нельзя говорить «скучаю о чем-то», правильно сказать просто «скучаю».
Я не согласился с профессором, и мы крупно поспорили. Кулинский не вмешивался. Но буквально на другой же день нашел в книге выражение, подтверждающее мою правоту, и молча показал мне.
Нам со Смирновым Иван Осипович прочитывал ежедневно лекции на темы здравоохранения, и в первую очередь о венерических болезнях.
— Постарайтесь запомнить, — просительным тоном говорил он. — В лагерях может пригодиться.
Из хлебного мякиша, перемешанного с табачным пеплом, и использованных спичек он мастерил подобие микробов и медицинского инструментария.
— Вот, — показывал он хлебную спиральку, — так выглядит спирохета палида. — И следовал урок, посвященный сифилису.
Благодаря лекциям Кулинского, рассказам библейских историй Урбановичем-Набатовым и книгам, которые мы буквально поглощали, время проходило небесполезно. Но зато мы ничего не знали о том, что происходит в мире, в нашей стране, на фронтах. Как-то апрельским вечером мы вдруг услышали артиллерийскую канонаду.
— Салют! — вскрикнул — но по привычке все же приглушенно — Смирнов.
Я осторожно приоткрыл на окне экран затемнения и после очередного залпа увидел в темном небе разноцветный веер фейерверка. Только чудом каким-то просочилось потом к нам, что советские войска вышли к государственной границе с Румынией. Трудно передать наше состояние. Мы лишены были права радоваться вместе со всеми нашим успехам, как будто нас это не касалось. Сознание неполноценности, ощущение себя изгоем осталось на всю жизнь.
Совершенно незаметно прошел первомайский праздник. И даже трудно вспомнить, то ли перед ним, то ли после вывели меня в маленькую каморку рядом с нашей камерой и положили на стол передо мной две толстые папки, сказав:
— Следствие закончено. Вы можете ознакомиться с «делом» и подписать двести шестую статью о его окончании.
Листая бумаги, я нашел протоколы всех допросов: и меня, и тех, кого вызывали в связи с моим арестом. Нашел отпечатанные на мелованной бумаге на машинке с четким шрифтом и в твердом переплете свои «избранные произведения», специально подобранные с целью уличения меня в антисоветской агитации и пропаганде. Только о Родьке Денисове, взявшем у меня журналы и передавшем их в Народный комиссариат государственной безопасности (НКГБ) и на которого я нарочно неоднократно ссылался на допросах, не было ни слова. На верхних углах папок стояли грифы: «Совершенно секретно» и «Хранить вечно».
Глава 6
Вторая встреча с Бутырской тюрьмой
В ближайшие дни я покинул Лубянку, и состоялась вторая моя встреча с Бутырской тюрьмой.
В этот раз Бутырка показалась мне менее интересной. Через какой-то неприглядный, мрачного вида коридор с высокими окнами, за которыми, окруженное зеленью, стояло лишенное всякого великолепия унылое церковное здание, попал я в довольно объемистую камеру, неприютную, серую, и ни малейшего намека на какой-либо комфорт. Угрюмые стены, бетонный пол, более соответствующие подвальному или складскому помещению. По обе стороны громоздились деревянные некрашеные двухэтажные нары-вагонки. Между ними — огромный пустынный стол с одиноко возвышающимся на нем ведерным чайником, старым, с помятыми боками, обслужившим на своем веку не одну тысячу заключенных. В углу, как положено, прочерневшая, увеличенная до массового пользования параша. И только за окнами, расчерченными в клеточку решетками, поверх массивных железных козырьков виднеется чистое голубое небо, а на его фоне свежая весенняя зелень только что распустившихся тополей. Смотришь в окно — и чувствуешь, как начинает щемить в груди и как неприятно разъедают глаза невольно подступающие слезы.