Фросина Федоровна, сама того не замечая, поджала губы. В ней шевельнулось что-то похожее на ревность, и не только ревность, это было сложное чувство, которого она не умела понять и которое мучило ее. Она ревновала мужа к самой его природе, противостоящей собственным детям и ей самой, хотя и знала и видела, что это не так, что он весь их без остатка, но замечала в нем нечто, чего не могла постигнуть. Между ним и Линой вообще существовала связь, которую они не смогли бы выразить никакими словами, у них был тайник без крыши и стен, но куда никто другой заглянуть не мог. И когда порой усядутся они возле телевизора или у книжного шкафа, начнут тары-бары, она, жена и мать, не в силах за ними уследить, и не столько уследить, сколько войти третьей в этот незримый круг, и, видя, что туда не могут войти и Оля и Зина, начинала беситься. Вот и сегодня приехала Оля, а он не спросил, как ей живется, какие отметки, а болтает о чем-то с Линой.
Василь Федорович чаще, чем родным дочкам, приносил Лине обновы — ведь сирота. Фросина Федоровна это понимала, сама жалела Лину, ее сиротство; бывало, Лина начнет расспрашивать у нее о своих родителях, и Фросина Федоровна расплачется, обнимет ее, и заливаются слезами обе. И все-таки она не могла не заметить, что Лина хоть и уважает ее и даже поверяет свои тайны, но смотрит на своего дядьку-батьку как-то по-особому и пытается все больше отделаться шутками да колючками, вызывая нарекания со стороны Василя Федоровича. А потом они снова переглянутся с таким видом, словно владеют общей тайной, какую другим знать не дано, «не доросли», мол, как часто говорят сегодня по поводу и без повода.
— К тебе два раза заскакивал корреспондент из Киева. Такой настырный. Володька Огиенко приводил, — сказала жена.
— Женишок, — улыбнулся Грек.
— Уже не женишок, — вздохнула почему-то Фросина Федоровна. — Какой-то другой провожает… С усиками. Перебирает наша Лина, никак не выберет. По дядьке мерит кавалеров, еще, чего доброго, засидится в девках.
Фросина Федоровна сказала это по-житейски просто, а он покраснел, приятно стало, на самом деле почувствовал личную ответственность за воспитание Лины, большую, чем за родных детей; никогда не ждал от нее благодарности и не думал об этом, а теперь благодарностью ему становился ее сердечный выбор.
Хоть и просто сказала это Фросина Федоровна, прозвучало оно и как сожаление, послышалось в ее словах что-то похожее на грусть, на утрату… Это означало… что вот ищут таких, как Лина. А она в свое время не сумела этого использовать, и они, вот они с Греком, не сумели создать личного уюта. В молодости Федоровичи, как прозвали их на селе, перебесились как следует, любились и сражались друг с другом, даже перебили немало посуды, не поступаясь ничем, жили и боролись одновременно. Правда, — сейчас Фросина могла в этом признаться — зачинщицей по большей части была она, он все чаще уступал, но не признавая ее правоты и избегая ссор. Он был справедлив, искренен, но груб, и не было в нем многого, очень нужного в семейной жизни. Не умел и не знал, как сделать приятный жене подарок, не знал сотен мелочей, какие знают другие мужья, у которых (отмечала она с радостью) часто только и хватает умения преподнести эти мелочи, не умел жить для себя, а таким образом и для нее. И хотя она по большому счету тоже жила так, все ж таки принесла в семью нежность, радость праздников, подарков, выразив в них ласку; впервые в жизни он получил подарок от нее — вышитую рубашку на день рождения, и впервые, когда появилась в их доме Лина (Фросина Федоровна была тогда уже в положении), попросила его привезти из леса на Новый год елочку. Он с тех пор изменился, но не слишком.