Наверно, Куница принял это как критику в свой адрес. Наверняка так. Но ведь Ратушный не принял? Хотя кто его знает… Нет, он высказал согласие с ним, не тот он человек, у которого слово расходится с делом. Да и анкеты на Героя Грек заполнял уже после совещания. А вот Куница… Он тоже небось не против, чтобы колхозы положили на счет по нескольку миллионов, чтобы повысилась урожайность. Но он… он уже не сможет сделать рывок. Не сможет поменять мерку. Слишком мелок! Сжился со старым. Боится всего нового. Вон как напустился на его агрономическую систему. А что темпы роста колхоза сегодня явно отстали от заводских — этого не видит. И день грядущий его не волнует, сердце за него не болит. Для Куницы Греков призыв — блажь и чуть ли не подкоп под его должность… Итак, он только притворился, что не задет.
И снова Василь Федорович закипел. Выходит, нажил врага не в личном плане. А такие враги опасны. Опасны не только ему, они вредят делу. А как распинаются на всех собраниях!..
Не доезжая до асфальтовой дороги, которая вела в село (эта дорога — его маленькая, верней, немалая — гордость: прокладывали за свой счет, своими руками), Грек внезапно крутанул руль и свернул на старую дорогу, на Урвихвостовскую греблю, по которой теперь ездили только на телегах. Машину затрясло, сзади что-то забренчало, зазвенело, но он не сбавлял скорости и вот так, поднимая тучи снеговой пыли, влетел в село.
Во дворе под фонарем Василя Федоровича уже ждала Зинка — его младшая, шестиклассница. Чертова привычка, к которой сам и приучил — говорить правду, — была ему сегодня как дым в глаза: дуя на замерзшие пальчики и отводя глазенки в сторону, младшая поведала, что получила двойку. За ту самую задачу, которую решали они вдвоем. Он рявкнул на Зину, та заревела и пошла в дом. Только тогда вспомнил про подарок, вернулся к машине, полез на заднее сиденье и, догадываясь заранее, нащупал пакеты с черепками. Терпенье его лопнуло, он плюнул в сердцах, ворвался в сени, там было темно, и опрокинул ведро с молоком. Рванул на себя избяные двери и влетел, как на пожар. Влетел — и не мог сказать, ради чего торопился и что теперь делать.
Фросина Федоровна сидела перед зеркалом, укладывала волосы.
— Только и знаете… мазаться, размалевываться… Не хата, а модный салон. Лампочку не могут зажечь в сенях.
Жена оглянулась и пожала плечами. Это означало удивление и укор одновременно. Когда это она рассиживается перед зеркалом? Разве есть у нее время на зеркала и косметику? Разве он забыл, что нынче они идут в гости?
Еще покрикивая на дочку, ощупывая пакеты с черепками, Василь Федорович мимоходом отметил, что все случившееся с ним час назад стало обретать иной смысл, но в тот момент эта догадка только сильней распалила его.
— Тищенко уж два раза звонил, — сказала жена. — Говорит, все собрались…
В тот же момент затрезвонил телефон. Голубой пластмассовый аппарат звенел тонко, мелодично, настырно.
— Небось снова он, — кивнула Фросина, не поворачивая головы.
— И какого… ему черта… Взяли моду.
Он схватил трубку, потянул за шнур, и аппарат соскользнул с полированной тумбочки, загремел по полу, от него отлетел большой кусок, и закривуляло какое-то колесико. В трубке квакнуло и затихло. Грек присел на корточки, постучал по рычагу пальцем, но трубка молчала.
— Ну вот… Теперь звонить не будут. Оставят в покое. А что, разве я не имею права на отдых? Не имею, да? — порывался он с вопросами неизвестно к кому, и Фросина Федоровна снова удивленно посмотрела на него.
— Ты свою служебную злость оставляй там, — махнула она рукой, — в конторе. Домой не носи.
— А ты оставляешь? — вскипел он. — Тебя не тащат каждый вечер по вызовам?
— Это другое дело, — ответила жена.
— И никуда я сегодня не пойду, — гремел Василь Федорович. — В конце концов могу я хоть раз в жизни побыть дома, лечь по-человечески в постель, почитать.
Он и вправду решил не ходить в гости. Хотя, если сказать честно, любил посидеть в шумном застолье, по нраву ему были крестьянские кушанья, и ценил он ритуал и сам умел сказать красивое, приятное хозяевам слово. Он знал, как много значат для людей искренние, добрые слова, и при случае не скупился на них. Но сейчас душа у него была как выжженное вербовое дупло: не было там красивых слов и вообще ничего не было.
Грек отправился на кухню, налил из графинчика фужер водки, выпил, закусил тем же мясом, что и в обед (борщ разогревать не захотелось), и потопал сапожищами в спальню, забыв переобуться в домашние тапочки. Вернулся, сгреб со стола газеты и журналы, включил настольную лампу и улегся в постель.
Развернул книжку, уставился на страничку. Не читалось. Перевел взгляд на розу в углу, вечно цветущую розу, — девчонки привязали бумажные, очень похожие на настоящие цветы, — и почувствовал, что ему словно чего-то недостает, не может он ни на чем сосредоточиться. Всю дорогу торопился, казалось, вот приедет домой и обдумает все спокойно и сможет все разложить по полочкам. Но мысли расплывались, да и не хотелось теперь ничего вспоминать, а углубиться в чтение тоже не мог.