Вчера состоялась премьера «Двух кленов»
[151]. Успех был, но не тот, который я люблю. Мне все время стыдно то за один, то за другой кусок спектакля. Возможно, не я в этом виноват, но самому себе этого не докажешь. Видимо, с ТЮЗом московским, несмотря на дружеские излияния с обеих сторон, мне больше не работать. Тем не менее и успех, и атмосфера успеха имелись налицо, и даже в ресторан ВТО пошли мы небольшой компанией с Чуковским, и Рыссами, и Тусей, и Даней. И режиссером, и Якушкиной. И сегодня проснулся я без горестных ощущений. Потому что, уезжая, ждал я худшего. Уезжая из Москвы в прошлый раз. Сегодня в три часа мне предстоит встреча с Лобановым. После этого только решу я, когда мне ехать: сегодня или подождать немножко. И побывать завтра у Кавериных в Переделкине. Не знаю, чего мне хочется. Сейчас без четверти двенадцать. В коридоре уборщицы разговаривают, бренчат ведрами, звенят ключами. Солнце то покажется, то скроется. Номер у меня длинный, крошечный, причитающаяся ему мебель еле умещается. Письменный стол до половины против кровати. Полшага между ними. Позади кровати столик с телефоном и высокой настольной лампой с оранжевым абажуром, длинная бахрома которого мешает, когда читаешь ночью. Приходится класть лампочку на стул возле кровати, а бахрому откидывать. Между кроватью и дверью — массивный, не по номерку, шкаф с зеркальной дверцей. Против него вделана в стену умывальная фаянсовая раковина. Над ней — большое квадратное зеркало. На письменном столе, кроме пластмассового письменного прибора, — два чайника: большой никелированный и малый фарфоровый. Я могу сбегать к титану за кипятком, если захочу. Кроме того, стоит против меня стеклянный кувшин и целых три стакана. Стол покрыт стеклом. Вот и всё.Тетрадь эта перестает быть помощником. Напишу две страницы — и совесть спокойна. В прозе я чувствую себя, как и прежде, не свободным. Свободу, подобие свободы, приобретаю, только оторвавшись от самого себя, от себя лично, рассказывая о людях более или менее близких. О совсем близких говорю также связанно, как о себе самом. Словом, нужно отказаться от прозы или найти новый способ упражнений, кроме этого, успокаивающего совесть. А отказаться от него, от этого вида прозы, как будто и жалко. Через мое неумение иногда вдруг выступает и правда…
Был сегодня в городе на премьере «Гамлета» в постановке Козинцева
[152]. Временами понимал все, временами понимал, что не хватает сегодня сил для того, чтобы все понять. Поставлена пьеса ясно и резко, с музыкой, ударами грома, с подчеркнутой пышностью декораций на огромной сцене. Я давно не был в театре. Понимать Шекспира — это значит чувствовать себя в высоком обществе, среди богов. И я временами наслаждался тем, что до самой глубины без малейшей принужденности чувствую то, что происходит на сцене…Второй день идет снег, отчего на душе еще неопределенней. Был вчера у Козинцева
[153]. (Мы вечером приехали в город.) Он все тот же. Он не ограничен. Никак. Но границы его резко очерчены. Он не то что не может, а не хочет переходить за них. Черта здоровая. Но все тот же матовый, дневной, более джентльменский, чем у Акимова. К этому основательное знание Шекспира и нелюбовь к Мольеру, что подтверждает мое предположение о склонности человека к писателям, которые поражают его, непонятны ему своей противоположностью. Вернувшись от Козинцева домой, я совсем было заболел. Удивился даже. О своих болезнях я обычно молчу, а тут пришлось попросить валидола. За этот год я постарел. Непривычно и то, что нет у меня сейчас отложенной работы. От этого неопределенность на душе растет. После того как в Москве испытал я подобие успеха и «Медведь» был как бы принят в два театра — сейчас затишье. И на душе тревожно…Не хочется читать, и я решил закончить эту счетную тетрадь, семнадцатую из начатых в Кирове двенадцать лет назад
[154]. По- настоящему я взялся за них в пятидесятом году, — до того заполнил я не полностью три, а с тех пор веду к концу четырнадцатую, и удивляюсь, и все не могу налюбоваться. Впервые в жизни мне удается пересилить себя и что-то делать ежедневно. И страсть к чтению едва — едва, постепенно — постепенно заменяется склонностью к писанию. Я отвожу старательно мысли о старости. Я начал поздно и хочу кончить как можно позже. И я стал писать лучше — чего же мне думать тут? Иной раз я думаю, что, может быть, эти ежедневные записи и вредят. Мне иной раз кажется, что обрывки — не дело. Если не объединишь в целое, в единую форму, то все равно что и не рассказал ничего. А иной раз я думаю, что форм куда больше, чем кажется. Самый большой успех в театре пережил я четырнадцать лет назад, как раз в апреле — прошла «Тень» у Акимова. Сила очень определенная, но не знаю, добрая или злая, спешит всегда отрезвить меня. После генеральной репетиции от пяти часов дня до вечера я верил в полную победу и был счастлив.