Марку совсем невдомек, что он лишился аудитории: Джон упивается звоном в ушах, приятным царапаньем в глотке и вспышками цвета в темноте под веками — всеми приятными эффектами третьего в быстрой последовательности «уникумов». Технически он еще слушает Марков бессвязный рассказ, но в его сознании второстепенные персонажи истории принимают облик знакомых людей. А именно — Эмили Оливер, голландская потаскушка семнадцатого века, смотрит на него через низкий грубый деревянный стол, перед огромным пылающим камином, в котором сочится салом в болтливое облизывающееся пламя кабан на вертеле. Эмили одета только в тогу и лавровый венок. На столе перед ней простирается натюрморт: зеленые стеклянные кубки с золотистым вином, бугристые полукараваи хлеба, нарезанный лимон с пупырчатой коркой, платиново поблескивающая макрель, скрипки, залакированные до зеркал, серебряные фестончатые чаши, полные винограда в огненных отблесках или ребристых орехов, да один-два черепа под оплывающими свечами. Эмили берет красную виноградину и вытягивает голую руку к небу. Откидывает голову, сгибает локоть и берет виноградину зубами. Расширяет глаза и слегка прикусывает ягоду, едва заметно нажимая зубами на кожицу, так что форма виноградины лишь слегка меняется, а тонкая оболочка не разрывается. Джон кладет свою сухую палитру рядом с пустыми холстами, отбрасывает в сторону мягкую мятую шляпу и приближается к своей модели. Она делает два медленных шага назад, смеясь сквозь зажатую в зубах виноградину, и роняет с себя тогу.
— Пока это письмо не включили в биографию — не ван ден Гюйгенса: его биографию, уверяю тебя,
Теперь Марк улыбается и говорит медленно и тихо, вновь быстро завладевая вниманием Джона.
— Мюллер пишет: «Яан, зимние месяцы ужасно холодны. Днем работать в моей студии еще терпимо, но вести там дискуссии по вечерам невозможно. Не мог бы ты устроить постоянный стол для меня и моих друзей у твоего камина? Мы будем покупать еду и вино, и, может быть, ты снизил бы нам цену, если бы мы обещали приходить каждый вечер до апреля или до мая».
Марк наизусть цитирует эту поэму непревзойденного красноречия и эмоциональной силы. В этот миг Марку Пейтону требуется лишь одно — убедиться, что Джон понимает письмо, и — если расширить — самого Марка. Он говорит спокойно, крепко сцепив пальцы на затылке.
— Понимаешь, Джон, признанный гений Мюллер говорит с нами. С тобой и со мной. Сейчас он здесь, в этой комнате. Он… Он трогает тебя за плечо, вот так. Он наш друг, Мюллер. Мы любим его картины, это конечно, но это как все, не это важно. Нет, я люблю его за… о, за то, как он умеет пить. Или за то, что для нас он — открытая книга. Танцует он, если не пьян, довольно плохо. А как он смотрит на своего мудака-братца, или как он… — (Марк снимает руку с Джонова плеча и вновь оборачивается к стойке.) — Как бы там ни было, он нам говорит: «Парни — Марк, Джон, — у меня в квартире холодно, понимаете?» А мы понимаем, мы знаем. Мы все время там были.
Эмили снимает тогу, стоит в извивающихся осьминожьих отсветах пламени, горящего в семнадцатом веке. Прокусывает кожицу виноградины, и Джон, всхрапывая, рвет с плеч просторную белую рубаху, не упуская между тем спросить:
— Холодно в квартире у него?
— Да. Сту-ужа, — Марк растягивает слово «стужа» двумя резиновыми слогами.
— «У меня в квартире так холодно, что я вообще-то думаю, надо мне с моими друзьями и учениками для наших ежедневных бесед о живописи где-то встречаться, где поуютнее. Почему бы не в трактире моего друга Яана, где есть большой очаг, еда и вино?»
Марк говорит с предположительным голландским акцентом и ждет, пока важность сказанного дойдет до слушателей.
— Там, наверное, будет потеплее, — вступает Джон.
— Да! Он ходил в трактир ван ден Гюйгенса —
Голос Марка становится медленнее, глуше. Он выпускает воздух из раздутых щек.