— За что ты извиняешься, Ливи? — спрашивает он. Хороший вопрос. Когда Крис его задает, для меня он словно та музыка, смех, белье, вид лица, случайный взгляд. И я снова путешественница, которую тянет назад, тянет назад, чтобы посмотреть, кем я была.
Беременная в двадцать лет. Я называла свой плод «это». В первую очередь я воспринимала его не как растущего внутри меня ребенка, а как неудобство. Ричи воспользовался этим как предлогом, чтобы слинять. Он был достаточно великодушен, чтобы оплатить счет в гостинице прежде чем исчезнуть, но не настолько великодушен, чтобы не сообщить портье, что отныне я официально «самостоятельна». Я сожгла достаточно мостов между собой и персоналом «Коммодора». Так что они были только рады выставить меня.
Оказавшись на улице, я выпила кофе и съела сосиску с булочкой в кафе напротив станции метро «Бейсуотер». И прикинула все варианты. Я пялилась на знакомый красно-бело-синий знак подземки, пока его роль избавителя от всех моих зол не стала очевидной. Вот он, вход на Кольцевую линию и на линию «Дистрикт», в каких-то тридцати ярдах от того места, где я сидела. И всего в двух остановках на юг была станция «Хай-Стрит-Кенсингтон». Какого черта, подумала я. И тогда же и там же решила: самое меньшее, что я могу дать в этой жизни своей матери — это шанс оставить роль всеобщей матери-благодетельницы в обмен на практическую помощь родной дочери. Я поехала домой.
Вы недоумеваете, почему они приняли меня. Видно, вы из тех, кто никогда, даже на мгновение, не огорчал своих родителей, да? Поэтому, вероятно, вы и не в состоянии постичь, почему такую, как я, все равно пустят назад. Вы забыли главное определение дома: место, куда вы идете, стучите в дверь, изображаете раскаяние, и вас впускают. А как только вы оказываетесь внутри, то сразу, не распаковываясь, выкладываете ту дурную новость, которая и привела вас домой.
Я два дня не говорила матери о беременности, и выбрала момент, когда она проверяла тетради своего английского класса. Она сидела в столовой, в передней части дома. На столе перед ней высились три стопки работ, а рядом с локтем дымился чайник, в котором был заварен чай «Дарджилинг». Я взяла лежавшую сверху тетрадь и лениво прочла первое предложение. До сих пор его помню: «Исследуя характер Мэгги Тулливер, читатель размышляет над тонким различием между судьбой и роком». Какие пророческие слова.
Я бросила тетрадку на место. Не поднимая головы, мать посмотрела на меня поверх очков.
— Я беременна, — сказала я.
Она положила карандаш. Сняла очки. Налила чаю. Не добавила ни молока, ни сахара, но все равно помешала в чашке.
— Он знает?
— Это очевидно.
— Почему очевидно?
— Ну он же сбежал. Она сделала глоток чая.
— Понятно.
Взяла карандаш и постучала им по мизинцу. Чуть улыбнулась. Покачала головой. В ушах у нее были сережки в форме скрученных веревочек и такая же цепочка на шее. Я помню, как все они поблескивали на свету.
— Что? — спросила я.
— Ничего, — сказала она. Еще глоток чая. — Я думала, что ты образумилась и порвала с ним. Я думала, поэтому ты и вернулась.
— Какая разница? Все кончено. Я вернулась. Разве это плохо?
— Что ты собираешься теперь делать?
— С ребенком?
— Со своей жизнью, Оливия.
Я ненавидела этот ее назидательный тон и сказала:
— Это уж мое дело. Может, я оставлю ребенка. Может, нет.
Я знала, что собираюсь делать, но хотела, чтобы предложение исходило от нее. Она столько лет изображала из себя великое воплощение Общественной Совести, что я испытывала потребность сорвать с нее маску.
— Мне нужно об этом подумать, — сказала она и вернулась к своим тетрадям.
— Как угодно, — ответила я и пошла из комнаты. Когда я проходила мимо ее стула, она задержала меня, выставив руку и положив ее на мгновение — я думаю, ненамеренно, — на мой живот, внутри которого рос ее внук.
— Твоему отцу мы говорить не будем, — произнесла она. И я поняла, что она хочет сделать.
Я пожала плечами:
— Сомневаюсь, что он понял бы. Папа хоть знает, откуда берутся дети?
— Не издевайся над своим отцом, Оливия. Он более мужчина, чем тот, кто бросил тебя.
Двумя пальцами я сняла ее руку со своего тела и вышла из комнаты.
Я слышала, как она встала и подошла к серванту; открыла ящик и покопалась в нем. Потом прошла в маленькую гостиную, набрала какой-то номер и начала разговор.
Она договорилась о приеме через три недели. Умно с ее стороны. Она хотела потомить меня. А пока мы разыгрывали что-то среднее между нормальной семейной жизнью и вооруженным перемирием. Неколько раз мать пыталась завести со мной речь о прошлом, в основном заполненном Ричи Брюстером, и о будущем — о возвращении в Гертон-колледж. Но о ребенке она не упомянула ни разу.