Еще: она (Васавадатта) была похожа на грамматику, "с ногами, покрытыми красным лаком" (буквально: со словами, написанными алыми буквами).
Так и надо было переводить, а не всучивать лакированные ноги.
И там же: тело ее было похоже на книги, на мандалы.
Шлеша – один из тропов индийской поэтики – игра слов. Субандху говорит, что в его романах шлеша в каждом слоге.
Задача писателя в Индии – не идея и не сюжет (идеи сочтены, сюжеты известны), а стиль, работа со словом, собственно письмо. Большинство хрестоматийных романов оставлено неоконченными с точки зрения содержания именно по той причине, что содержание второстепенно. Вещь кончается там, где завершается ее форма, где исчерпывается письмо.
То есть то, к чему мы пришли в понимании задач и смысла искусства лишь вчера, там было разумеющимся и непреложным изначально.
Чуть передергиваю. Ну и ладно. Мог бы, конечно, и в другую сторону качнуться. Скажем, все, что они делают, – раскрашивают шаблоны. Как дети. И отсюда – это упоение выкраской. И возведение ее в самодостаточную степень.
Мог бы, но не хочется. А что хочется? Хочется повторить: на мандалы она была похожа. На рукописные с алыми буквицами книги Рамаяны. Дай ему Бог здоровья.
А еще хочется прочистить горловую чакру этими чудными словами: гарба грха. Чрево, святая святых, сакральное место в храме. Гарба Грха. В аккурат – бабушка нашего Дыр Бул Щир Убещура.
Этот "мастер гнутой речи", описывая берег океана, сцепляет до тридцати, а иногда и до ста слов в одно. Словище! С тяжелой кровавой гривой, метущей побережье.
А другой автор – Дандин – пишет двадцатистраничную главу без губных согласных по той причине, что у героя-рассказчика с ночи искусаны губы его страстной супругой.
Я вспомнил недавно нашумевшую книгу Жоржа Перека, написанную без какой-то гласной. И без причинной супруги.
А супруга Амира в Германии живет. В мании Гермы. С дочерью. Дочь – его, а супруга – не. Амир хочет, чтобы дочь здесь жила, то есть – чтобы жила. Наезжают. Супруга на горшке сидит, а те в небе вьются, как ласточки.
Ну хорошо, разгуливают, как фламинго. Нежно влажные. В сезон дождей.
Стоят на левой палочке, как узелки белья из прачечной, с перевязью на расслабленный бант. Самообслуживание.
Серыми рождаются, как гуси на ходулях, а с возрастом обмолочиваются и поросеют.
В чем же их мимикрийная матрица? Эпигоны дрожащих своих отражений в рассветных озерах.
Эти два голеньких выпростанных корешка под головой с чуть разъехавшейся теснинкой меж ними. Как колени Ксении – там, в машине, на которых лежала моя голова. А потом ее – на моих. На заднем сиденье белого "Амбассадора", этой рессорной кроватки с балдахином, кружащей вниз по серпантину весь день – от Гонготри до Ришикеша.
Мучной шофер, жующий бетель. Рядом с ним – англичанин с пикассовским лицом последнего периода. Голова в купальной шапочке, под которой бедуинская косынка. Ест орешки из маленького целлофанового пакета. А шофер – бетель, из такого же. А мы – на заднем. И машина идет по встречной, "английской" полосе, к чему никак не привыкнешь. Как в зеркале. Едешь по зазеркалью. И даже не едешь, а летишь, вращаясь, как эти стрючковые семена с кленов. Вертолетики – называли мы их в детстве и лущили головки этим "зародышам" с пернатым тельцем, и слизывали с ладони. Кружится в небе, ветром сносимый, снижаясь.
– Ты как? – спрашиваю снизу вверх, лежа на ее коленях, а пятки обдуваются за окном. – Не поташнивает?
– Нет, – говорит и кладет ладонь на мои губы, ведет пальцем по кромке, а взгляд за окно скользит, и, как капли дождя, его ветер срывает, разбрызгивая, и уносит за спину, скатывая по обочине в шарики пыли.
Влажное дрожное тепло под затылком. Я поворачиваю голову к ее животу, топлю нос в этой сбившейся с дыхания ложбинке, прикусывая тонкую ткань ее белых шальваров на голое. Она замирает, чуть выгнувшись, и, протиснув ладонь меж нами, прижимает ее к моим губам.
– Это ловушки, – говорит шофер. Они уже давно говорят – англичанин,
Ксения, он, а я не слышу, уткнувшись в чуткое горькое донышко, как утконос. – Ловушки.
– И радость?
– И радость, – говорит шофер, пожевывая бетель, – и любовь, и дружба
– все, что ни назовете.
– То есть нужно бежать, как по трясине – по кочкам, чтоб не увязнуть?
– Вот именно. Как по кочкам, – говорит шофер, поглядывая на нас в зеркальце. – Главное – не останавливаться. Нигде. Ни в радости, ни в счастье.
– Ни в Боге, – говорит англичанин, снимая шапочку и косынку, оголяя новорожденный череп, – ни в истине?
– Ни в Боге, – повторяет шофер, квакнув клаксоном перед крутым поворотом и, не сбавляя скорости, отшаркивает колесом веер гравия в подоблачную пропасть, – ни в истине, – заканчивает он, выравнивая машину.
– В одно касание, – говорит англичанин, поглаживая лоб.
– Именно. Одна нога должна быть всегда на весу, – и закидывает в рот горошину.
Я вспомнил, как, связывая ботинки в узелок и перекинув их через плечо, я улепетывал из детского сада и меня находили порой лишь к ночи, на другом конце города и возвращали родителям. На весу.
Но это была не та нога. Не совсем та.