Счастлив тот, говорят индусы, кто омылся в Ганге, постригся в
Праяге, а умер в Варанаси.
Паломничество от истока до устья занимает шесть лет.
Оканчивающий свою жизнь погружением в Гангу обретает вечное блаженство. И такая смерть освещена традицией, не являясь буквальным самоубийством, как и, уже отошедшее в прошлое, сати – самосожжение вдов на погребальных кострах мужей.
В одном из преданий житель Калькутты приходит в глухую деревню, расположенную на другом конце света от Ганги, и в доме, где он остановился, ему наливают кринку молока, смешанного с пеплом умершего сына хозяина – чтобы хоть пепел впитался в кровь, сливаясь с каплями Ганги.
На шее у Ксении просыхали бусики-четки из священного дерева тулси,
108 пупырчатых шариков цвета какао с нежно-розовым отсветом.
Подаренные ей Амиром вместе с томиком Ригведы, лежащим открытым, обложкой кверху, на ее груди.
Я сижу рядом, очищая манго, и, протягивая ей ломтик, говорю:
Брахман, удерживаешь ли ты в памяти Ригведу?
Она, не открывая глаз, улыбается, повторяя только что прочитанное мне: Удерживающий ее в памяти, не пятнается грехом, даже уничтожив эти три мира, даже вкушая пищу, полученную от кого попало, – и слизывает дольку с моей руки.
– А знаешь, что начертано на их гербе? – говорит она, задумчиво выходя из воды, отжимая подол сари, уже совсем обесцвеченного, похожего на расплывшуюся контурную карту. – Угадай.
– Йогин, – говорю.
– Тепло. Из упанишад.
– Ом.
– Еще теплей. Побеждает лишь истина. А в менее прямолинейном переводе: видящий владеет сутью вещей.
Посреди этой мягкой закатной промасленной и вместе с тем какой-то настороженной тишины, нас окружавшей, эти краткие реплики были, как слюдяные песчаные змейки, бесшумно скользящие за ветерком.
Черты лица Ксении как-то на глазах заострились. И отдалились. И, в отдалении этом, приблизились. Видимо, что-то подобное происходило в ее глазах и с моим лицом.
Были еще две встречи с Амиром. Одна – в его доме, другая – у его
"кармиче-ских", как он говорил, друзей. Эта семья и строила тот многоглавый комплекс, который все подтягивался ввысь над городом и где Амиру под его школу была отведена верхняя небесная площадь с круговым застекленным обзором.
Царственный дом их, вросший в квартал бедняков и отмежеванный от него белокаменным забором, находился неподалеку от стройки.
В день, когда мы были приглашены на ужин, в предгрозовом затишье было слышно, как шевелятся, приподнимаясь, волосы воды, как трясутся поджилки листвы, как мутится придушенный воздух, как, мигая, темнеет желто-красный с чаинками свет.
Мы сидели в саду, за чаем: Амир, Ксения, я и хозяин дома, человек с грузным телом, хваткими женскими руками и не запомнившимся лысым лицом.
Подавала дочь хозяина, стройная, в огненном сари, из-под которого – только лоб и глаза: безупречно черные на безупречно белом, под спокойным размахом бровей.
Две собаки, лежащие на траве, поначалу принятые за бычков. Мать хозяина, сидящая в кресле в глубине сада под деревом.
Первым же шквальным ветром, еще до грозы, опрокинуло стол и поволокло по траве. Амир, в рвущемся белом облаке, сжимая в ладонях свой посох, воткнутый в землю, продолжал наворачивать речь, игнорируя происходящее. Псов носило по саду. Мать расшатывало и вместе с креслом приподнимало. Дочь горела в дверном проеме. Нас с
Ксенией потряхивало на стульях. Неподвижны были только Амир с неизменной осанкой и оплывший на стуле хозяин, продолжавшие разговор, как ни в чем не бывало.
А по утрам мы садились в изголовье кровати у распахнутого окна и могли часами смотреть на маленьких ушастых человечков, игравших в
"короля" на железной бочке, наполненной теплой солнечною водой.
Могли. Но вряд ли смотрели. А если и смотрели, то как в перевернутый бинокль. Уже перевернутый. С хорошей резкостью, но уводящий видимость к горизонту. Видимость. И, спускаясь к реке, обернувшись, видели – себя, нас, еще струившихся за окном.
Через два дня они – те, за окном, еще заедут проститься с Йогином по пути на поезд. Ранним утром они сойдут с рюкзаками у того же моста, и он оставит ее под надвинутым на лоб козырьком одинокой автобусной будки, стоящей, как и многое здесь, непонятно для кого и зачем, спиной дороге, и глядящей вниз – по выжженному откосу мусорной свалки – на запекшийся, как губа, берег.
И пока он идет на тот берег реки, в город, купить ожерельную вязку бананов для Йогина, она, эта будка, заговаривается на ветру, как отрытая в сухомятном раю раковина.
С прозрачной скобочкой, – добавляет он мысленно, не оглядываясь, – скобочкой затворницы, сидящей в ее глубине.
Oblivion, красивое слово. Забвение. Глуховатые горы, заросшие ушками ракушек. Меленький перламутровый дребезг. Меленький, как и снег над ним.
Мы поднимались в горы. К югу от Мюнхена, неподалеку от Австрии.
Ранние новогодние горы. Мертвые горнолыжные Альпы. Деревья стояли в оцепенении снежной пыли. Ладонь ее грела мою – в моем кармане. Уже видны были вдали под нами ледяные вершины, плывущие из горизонта, как ку-клукс-кланы.