…Рита отвернулась, уткнулась мне в плечо, ее тело стало содрогаться в едва сдерживаемых рыданиях. Я отвел ее к нашим машинам и постарался успокоить. А она сквозь всхлипывания все повторяла: "Ну, зачем же так! Ну, зачем!!!".
А в танкисте этом, совершившем такое злодеяние, подумал я, говорила, наверное, не просто ненависть, а злоба нечеловеческая, которую понять еще можно, но оправдать — нельзя! Конечно, война прошлась по каждому из нас тем самым, окровавленным немецким сапогом. Всякий знал и помнил, как эсэсовские живодеры и головорезы истязали женщин и детей, сжигали живьем и вешали, умерщвляли их в душегубках. Забыть этого нельзя и через века. Простить тоже. Но мы же не фашисты, нельзя же уподобляться им…
Объехали мы это страшное место, сделав солидный крюк по целине. И долго еще молчали. Рита то и дело всхлипывала, а меня занимали воспоминания и размышления, ох, какие нелегкие.
Да, конечно, мы ненавидели фашистов беспредельно. И высоту накала этой ненависти трудно было как-нибудь снизить, особенно когда вступили на землю врагов наших. Вспомнились и мои собственные слова, написанные в том же Кутно:
…каждый потерял, кто дочь, кто сына,
кто старушку-мать или отца
и за этот произвол звериный
мы клялись бить гадов до конца.
Да, а теперь "вот она, проклятая Германия". Невольно считаешь это тем рубежом, к которому так долго и упорно стремились все мы, но до которого не довелось дойти многим и многим нашим воинам, сложившим головы далеко отсюда — в Белоруссии, под Сталинградом, на Украине и на этой, чужой нам польской земле. Полегли они во имя всех нас, чтобы мы дошли сюда. Лежат они в болотах и лесах, на дне оврагов и в заснеженных полях. И кто знает, найдет ли их кто-нибудь когда-нибудь, чтобы передать весть о том, что добрались мы, наконец, до самого исчадия зла. Мы помним всех вас поименно и именно сейчас, вступив на землю врага, говорим: и ваши жертвенные имена переступают ныне эту черту, этот рубеж вместе с нами, ибо без последнего в вашей жизни шага не дойти было бы сюда и нам.
И еще помним мы клятвы над могилами друзей боевых — отомстить! И наше безудержное стремление к уже не такой далекой Победе — воплощение наших клятв.
Трудно, конечно, удержать от подобного всю армию, воевавшую почти 4 года. Но воевали-то мы не с немецким народом, а с его армией, агрессивной, преступной, потопившей в крови жизни миллионов советских людей — и женщин, и стариков, и детей!
И ведем борьбу на уничтожение фашизма и войск его, олицетворяющих звериный, кровавый гитлеровский "новый порядок". Но помним слова: "Гитлеры приходят и уходят, а народ германский остается".
Наверное, не единичные такие случаи, какой видели мы здесь, и вынудили Ставку Верховного Главнокомандования вскоре издать строжайший приказ о жестоком наказании, вплоть до расстрела, тех, кто будет вымещать свою, пусть и понятную, ненависть к фашизму на мирном населении. И, как показало время, это обуздание эмоций мстителей очень быстро дало свои результаты. Насколько действенным был этот приказ, говорит то, что уже к началу Берлинской операции к нам в штрафбат поступило несколько человек, осужденных за подобные действия.
…Долго мы ехали молча, погруженные каждый в свои мысли. Многие населенные пункты были пустынны: либо население убегало с отступающими войсками под влиянием лживой геббельсовской пропаганды, либо его угоняли насильно. Это уже за Одером убегать было практически некуда, и почти из каждого окна свешивались белые флаги (простыни) в знак капитуляции. А на этой, еще предодерской, части Германии жители попадались очень редко, чаще были беженцы из фашистской неволи, порядком изможденные и оборванные.
Догнали мы свой штаб уже тогда, когда рота Бельдюгова была брошена в бой на отражение контратак гитлеровцев под Штаргардом, куда пытались прорваться крупные их силы из Восточно-Померанской группировки, зажатой войсками 2-го Белорусского фронта уже под командованием маршала Рокоссовского.