Уже говорилось, что широко распространены попытки толковать 1937-й год как «антисемитскую» акцию, и это вроде бы подтверждается очень большим количеством погибших тогда руководителей-евреев. В действительности обилие евреев среди жертв 1937 года обусловлено их обилием в том верхушечном слое общества, который тогда «заменялся». И только заведомо тенденциозный взгляд может усмотреть в репрессиях 1930-х годов противоеврейскую направленность (она в самом деле имела место, но намного позднее, в конце 1940-х годов, — о чем еще будет речь). Во-первых, совершенно ясно, что многие евреи играли громадную роль в репрессиях 1937 года; во-вторых, репрессируемые руководящие деятели еврейского происхождения нередко тут же «заменялись» такими же, что опрокидывает версию об «антисемитизме». Так, пост начальника Политуправления РККА и зам. наркома обороны еврея Гамарника, покончившего с собой 31 мая 1937 года в предвидении неизбежного скорого ареста, занял бывший член национальной еврейской партии "Рабочие Сиона" — Мехлис; пост репрессированного наркома оборонной промышленности Рухимовича — еврей же Ванников, на место арестованного начальника Спецотдела ГУГБ НКВД Бокия пришел Шапиро и т. п.
Но еще показательнее, конечно, сведения о национальном составе ЦК ВКП(б) в целом. В 1934 году из 71 члена ЦК 12 были еврейского происхождения; к 1939 году (когда на XVIII съезде избирался новый ЦК) 9 из этих 12 подверглись репрессиям, а 3 вошли в новый состав. Но помимо них в этот новый состав (также из 71 члена) были введены 9 человек еврейского происхождения. Таким образом, в 1939 году, после якобы противоеврейских репрессий, в ЦК по-прежнему (как и в 1934 году) каждый шестой из его членов был евреем (это «представительство» в ЦК, между прочим, более чем в десять раз превышало долю евреев в населении страны…).
Тем не менее во многих нынешних сочинениях как о само собой разумеющемся говорится об «антисемитской» направленности террора, разразившегося между 1934 и 1939 годами. Так, автор, считающийся знатоком истории Наркомата иностранных дел, Зиновий Шейнис, утверждает, что к концу 1930-х годов в этом Наркомате была-де осуществлена "расовая чистка". Для пущей «достоверности» он добавляет, что арестованный "Марк Плоткин (зам. заведующего правовым отделом наркомата. — В.К.) был предпоследний… последним сотрудником Наркоминдела, евреем по национальности, был Евгений Александрович Гнедин (зав. отделом печати), сын А.Л. Гнедина-Парвуса". На самом деле не Гнедина, а Гельфанда; Гнедин — псевдоним, избранный сыном (а не отцом). (Там же, с. 59.)
Определения «предпоследний» и «последний» — либо беспардонная ложь, либо результат полнейшей утраты памяти, ибо в конце 1930-х — первой половине 1940-х годов, то есть уже после ареста «последнего» ГнединаГельфанда, евреи Лозовский (Дридзо), Майский (Ляховецкий; с 1932 по 1943 год был послом в Великобритании) и Литвинов (Баллах) занимали посты ни много ни мало заместителей наркома иностранных дел, а еврей Уманский был важнейшим послом в США! Не приходится уже говорить о евреях на других, не таких наивысших должностях в Наркоминделе.
Шейнис утверждает, что расправа с тем же Е.А. Гельфандом-Гнединым была-де расправой с "евреем по национальности". Однако, согласно собственному позднейшему рассказу Евгения Александровича, главную роль в его допросах и истязаниях играл помощник начальника следственной части Главного управления госбезопасности Израиль Львович Пинзур, который одновременно вел дело М. Кольцова-Фридлянда.
Но к отмеченным честностью воспоминаниям Гнедина я еще вернусь. Теперь же целесообразно обратиться к широко известным мемуарам Льва Разгона. Его опубликованное в 1988–1989 годах более чем трехмиллионным (!) тиражом «Непридуманное» вызвало поистине сенсационный интерес, но, возможно, именно потому довольно быстро было, в сущности, забыто. Когда всего через пять лет, в 1994-м, Разгон переиздал свои мемуары (к тому же со значительными дополнениями и более «завлекательным» названием — "Плен в своем Отечестве"), тираж их оказался почти в 700 (!) раз меньшим — всего 5 тыс. экз.
Рассказы Разгона были восприняты массой читателей наскоро, бездумно, и об этом вполне уместно сожалеть, ибо, несмотря на то что в его сочинении, вопреки заглавию, немало «придуманного», оно дает очень существенный материал для понимания феномена "1937 год". Речь идет при этом не столько о «фактической» стороне мемуаров, сколько о воссозданном — или, вернее, как бы невольно воссоздавшемся — в них сознании (и, соответственно, поведении) самого автора и его окружения, его "среды".