Он встречал Спиридонову в 1905-м: это была самая обыкновенная двадцатилетняя брюнетка, на которую он не обращал никакого внимания, потому что такие старые девушки его не интересовали. А вскоре Спиридонова по заданию Тамбовского комитета эсеров совершила террористический акт — убийство жандарма Луженовского, усмирителя крестьянских волнений. Как и все революционеры, Дзержинский, конечно, знал о том, что в полицейском участке Спиридонову раздели донага и в течение нескольких суток проделывали с нею все, на что способна мужская фантазия, а после приговорили к повешению, в последний миг заменив казнь бессрочной каторгой. Но это были естественные издержки революционной деятельности. Спиридонова так и сгинула бы в Нерчинской каторге, но Керенский освободил ее, и она стала жить в Чите, по старой памяти занявшись партийной работой, а недавно приехала в Москву и возглавила левых эсеров.
— Вы великолепно выглядите, Марья Александровна. Ничуть не изменились, — сказал ей Дзержинский. Как-никак она была дама, и с ней нельзя было с бухты-барахты подходить к делу, как с мужчиною, а следовало для начала сказать комплимент. Но Спиридонова не проявила ответной вежливости.
— А вы постарели, товарищ Дзержинский, — сказала она с насмешливой улыбкой. Удивительно, но после десяти лет каторги зубы ее были ровны и белы как снег. — И эта козлиная бородка вам совершенно не идет. С нею у вас глупый вид... А вот кожанчик у вас неплохой. — Она, протянув через стол руку, деловито пощупала лацкан кожаной куртки Дзержинского. — Почем брали?
— Мне недосуг заботиться о своей наружности, — проворчал Феликс Эдмундович.
Его задели ее слова. «Но не могу же я ей объяснить, что эта проклятая бородка — фальшивая и я ношу ее нарочно, чтобы никто не смог меня узнать, если я ее не надену!» И он кинул строгий взгляд на Спиридонову... Перед ним сидела в вольной позе довольно крупная, свежая тридцатилетняя женщина с пышным узлом черных волос; асболютно ничего интересного и привлекательного для него в этом зрелище быть не могло. И все же... Легкая, смутная тоска и нежность шевельнулись в его сердце. Он не мог отвести от Спиридоновой взгляда... Ни единой черточкой она не была похожа на графиню Брасову, но... О, если б он в 13 году прислушался к тревожному звоночку, если б тогда же, при первых признаках болезни, раскаленным железом выжег ее из души!..
Возможно, причина была в том, что, взяв под свое крыло беспризорных детей и получив таким образом к малышкам доступ, ограниченный лишь собственной потенцией (увы, не слишком большой!), он попросту пресытился; возможно, в его психике вдруг случился какой-то минутный сдвиг, как произошло, например, с Каменевым, когда тот женился, или, наоборот, с Пятаковым, когда тот ни с того ни с сего начал блокироваться с Каменевым; возможно, мысль о пытках и унижениях, которым подверглась эта женщина, щекотала ему нервы; возможно, ее черные, как смородина, глаза слишком живо напомнили ему то, что он хотел и боялся забыть, — так или иначе, но она волновала его... С этим надо было бороться. Но впервые в жизни он не находил в себе сил для борьбы.
— Да что вы так на меня уставились, товарищ Дзержинский? — удивилась Спиридонова. — Или у меня кофточка не застегнута?
— Нет, ваша кофточка... ваша кофточка прекрасна, — вдруг вырвалось у него. — Простите, Марья Александровна... Я... я плохо себя чувствую. Пожалуй, я зайду в другой раз. — И он стремительно вскочил, свалив два цветочных горшка, и выбежал из комнаты. А Спиридонова недоуменно пожала плечами и вновь подвинула к себе бумаги, над которыми работала до его прихода.
Остаток дня и всю ночь он, сорвав дурацкую бородку, бегал по городу и рыдал от ужаса и отчаяния. Вернувшись на рассвете домой, он схватил плеть-семихвостку и принялся истязать себя. Он пытался уйти от любви; он брал острую бритву... но у него не хватило решимости довести задуманное до конца. Неужели единственное спасение — вновь подвергнуться психоанализу?! Кстати, и Мирбах тут... Или... жениться?!! Возвести Марию на престол...
Как она улыбалась, как глядела! О нет, не грубое вожделение владело им, но — нежность почти смертельная... Пасть к ногам этой женщины, носить ее на руках, сделаться ее коленопреклоненным рабом, прильнуть к ее оскверненному лону, неслыханными ласками загладить оскорбление, что нанесли ей мужчины... Он подумал о том, какие надругательства она перенесла, и вновь залился слезами. «К чорту большевиков, — думал он, не утирая слез, — да здравствуют левые эсеры! Они такие прекрасные!» Он подумал о знакомом эсере Блюмкине и опять заплакал от умиления. (Он уже обожал все, что хоть как-то было связано с Марией.) Он воздел руки к небу, моля судьбу дать ему утешение и подарить любовь Марии. За один ее ласковый взгляд он готов был, как собака, служить ей до скончания веков. Если бы сейчас в его руках оказались ее кофточка, брошка, подвязка от чулка или, на худой конец, эсер Блюмкин — он был бы счастливейшим из смертных.