Внезапно еще одна небольшая фигура вынырнула из утренней мглы и начала неторопливо приближаться. Кто-то еще, встав ни свет, ни заря, очевидно имел намерение совершить нечто неотложное. Согнувшись под тяжестью бочки с “Горькой полынью”, прямо на Гицаля, глядя на него исподлобья, шел кривоногий с черной окладистой бородой хлам по имени Чурила. Разойтись на узенькой улочке Тонких-до-невидимости намеков было попросту невозможно.
– Ухожу я от вас, Чурила, – промолвил последний романтик и поправил лямку свесившегося набок рюкзака. – Навсегда.
Утомленно присев на бочку, Чурила завистливо покосился на туго набитый полезным содержимым рюкзак.
– Добрый у тебя инструмент, – сказал он, помолчав. – Поменяться не желаешь? – И костяшками пальцев постучал по бочке, отозвавшейся глухим недовольным урчанием. – Хочу вот поставить себе забор, а сам знаешь, ничего нельзя достать.
– Это не выход, – заметил Гицаль и таинственно устремил взгляд куда-то высоко-высоко в небо. Лоб его пересекла горестная складка, первая вестница высокой меланхолической печали.
– Ну, бывай, – без связи с предыдущим обронил он. Спустя пару минут они уже были далеко друг от друга.
Около особняка иностранца Шампанского последний романтик остановился. Стремительно вытерев ноги, он постучал в дверь с массивной бронзовой ручкой. Ответа не последовало, однако Гицаль Волонтай без колебаний вошел и поднялся по темной лестнице в приемную. Судя по всему, этот путь ему доводилось проделывать не раз.
Шампанский неподвижно сидел на своем обычном месте – в кресле перед камином. На коленях его покоилась объемистая тетрадь в голубой обложке, густо исписанная ровным мелким почерком. Глаза иностранца были прикованы к картине, висевшей под старыми настенными часами. На ней с удивительным правдоподобием был изображен кочан капусты.
– Ухожу я от вас, – вместо приветствия пробасил последний романтик.
Веки иностранца, вокруг которых залегли синие тени, дрогнули, однако взгляд его оставался неподвижным. Гицаль Волонтай, крякнув, сбросил рюкзак на пол и присел на него. Звяканье металлических предметов вывело Шампанского из состояния прострации. По лицу его пробежала как бы легкая зыбь, запульсировала голубая жилка на виске.
– Там всегда дует теплый ветер, и все залито ослепительно-белым горячим солнцем… – словно в сомнамбулическом трансе пробормотал он.
– А мне как раз туда и надо, – подхватил последний романтик.
Окончательно очнувшись, иностранец брезгливым взором окинул огромный рюкзак и сидевшего на нем Гицаля.
– Там, куда ты рвешься, все точно такое, как здесь. За Высоким квадратным забором скорей всего еще один забор, ничуть не меньше, – а за ним еще. И так до бесконечности… Настоящий мир таится внутри нас, а снаружи – мираж, проекция, театр теней, пантомима пантомим…”
Слова, как сухие листья, слетали с его губ, и это был настоящий листопад. Утонув в этой круговерти, Гицаль с озабоченным видом стал вытаскивать из рюкзака веревочную лестницу. Резкие удары настенных часов заставили иностранца вздрогнуть и, не промолвив более ни слова, он подошел к картине и начал старательно стирать с нее пыль. Гицаль тем временем силился закинуть за спину рюкзак, однако самостоятельно сделать это ему не удавалось. Шампанский, прервав свое занятие, подошел к нему, помог надеть рюкзак, заботливо подвел к окну, которое сам же и распахнул перед ним. Гицаль молча зацепил конец веревочной лестницы за нарочно вбитый для этой цели крюк и начал неторопливо спускаться. Когда он наконец достиг земли, Шампанский отцепил лестницу и аккуратным движением скинул ее вниз, промолвив:
– Там, где бываю я, обходятся без лестниц. Впрочем, ни пуха, ни пера!
С этими словами он с грохотом захлопнул ставни.
Может показаться странным, но Гицаль Волонтай нежно любил своего отца. В таком утверждении не было бы ничего невероятного, однако следует уточнить, что отцом последнего романтика был знаменитый профессор ФКПИ Ух Перекидник.
Главной особенностью Уха Перекидника была его чрезмерная приверженность принципам и идеалам, хотя, в сущности, нельзя утверждать, что идеалы и принципы – это нечто изначально порочное. Более того, считалось, что хлам, не обладающий ими, в общем-то – вовсе и не хлам, а какая-то ошибка природы. Однако, чаще всего случается так, что тот, у кого слишком много идеалов и принципов, не только не живет сам, но и мешает жить другим. Вот и профессор Ух Перекидник при каждом удобном случае вытаскивал на свет свои сильно побитые молью идеалы, в качестве последнего аргумента и вертел ими то так, то эдак в зависимости от обстоятельств. Поэтому не исключено, что по воле рока став сыном такого отца, Гицалю ничего другого не оставалось, как сделаться “ошибкой природы”, гением страдания и последним в Хламии романтиком.
Тем не менее, горячая сыновья привязанность к отцу, которую кое-кто тоже считал “ошибкой природы”, не угасала. Потому неудивительно, что когда перед Гицалем Волонтаем выросло величественное здание Фабрики-кухни парадоксальных идей, сердце его учащенно забилось.