— Я написал их вовсе не так много, — отвечал Франсион, — а если вам в свое время показывали что-либо, якобы исходившее от меня, то это — обман. К тому же какая мне радость от того, что я напечатаю книгу под своим именем, когда в наши дни этим делом занимается столько глупцов. Рассудите сами: если Гортензиус и его дядька подвизаются на поприще поэзии, то не подумает ли народ, зная их, что и прочие книги пишутся людьми такого же пошиба? Все, над чем я до сих пор трудился, хранится в величайшей тайне, и хотя в бытность свою пастухом я от скуки сочинил довольно пристойную книгу, однако же не намерен показывать ее никому.
— Я вас перехитрю, — сказал Ремон, — у меня есть ключ от горницы, где хранятся ваши пожитки: вы не получите его до тех пор, пока я не прочитаю этого произведения.
— Напрасно будете стараться, — заявил Франсион, — оно находится в верном месте: знайте же, что оно записано только в моей памяти. Но предоставьте мне писцов, и я продиктую его в неделю.
— У вас удивительная память, — заметил Ремон, — и особенно замечательно то, что ваш разум ей ни в чем не уступает. Но скажите, кстати: как называются все написанные вами книги?
— У меня есть книга о любви, — отвечал Франсион, — которую я посвятил, или, вернее, хотел посвятить, Филемону, как я уже вам в свое время рассказывал. Затем еще другая, где я описал некоторые сельские увеселения с играми, лицедействами и прочими развлечениями, и, наконец, третья, передающая в шутливом тоне кое-какие мои приключения и озаглавленная мною «Заблуждения юности». От всех остальных, которые мне приписывают, я отрекаюсь. Правда, один человек как-то сказал мне: «Вы сочинили много книг, вот такую-то и такую-то», и перечислил целую кучу. «Честное слово, — возразил я, — вы еще не все знаете, и если вы обращаете внимание на всякие дрянные произведения, то я покажу вам те, которые сочинил тринадцати лет от роду: вы можете присоединить их к прочим моим книгам». Мой ответ заткнул ему глотку, и говорю я это для того, чтоб вы забыли о мелких дурачествах моей юности и не попрекали меня больше ими, если хотите оказать мне одолжение. Когда я их писал, мне не было еще двадцати пяти лет, и с меня можно снять вину за них ввиду моего несовершеннолетия. Поверите ли, но эта книга о моем детстве подверглась немалым нападкам. Однажды я пошел навестить некоего приятеля, которого не застал дома. Но там оказался один наш общий друг и еще какой-то его родственник, меня не знавший. Этот последний завел разговор о моей книге, а когда тот спросил его, нет ли в ней чего-нибудь хорошего, то родственник отвечал, что очень мало. Я осведомился, какие места ему не понравились, и долго говорил об этом произведении, как о вещи для меня совершенно безразличной. Он проявил такое же безразличие и откровенно сказал, что, по его мнению, автор уделил слишком много места школьным побасенкам. Тогда я, нисколько не меняясь в лице, возразил ему невозмутимо: «Но это-то меня и забавляло, и я полагаю, что мой рассказ должен также понравиться приличным людям, поскольку самые приличные люди на свете прошли через школу». Он удивился и поразился, узнав во мне автора охаянной им книги, и, дабы загладить свою оплошность, указал на то, что нашел в ней удачного.
— Поверьте, — сказал Ремон, — вот самый разумный поступок, о коем я когда-либо слышал; а кроме того, тот ловкий способ, каким вы себя обнаружили, достоин восхищения; дурак, наверное, рассердился бы и обрушился бы на весь свет; но вашего душевного спокойствия не могут смутить никакие обстоятельства. Ах, какие две апофегмы вы сейчас изрекли! Они стоят тех, что приписывают прославленным мужам. Но, насколько мне помнится, не говорили ли вы, повествуя о своем детстве, что будет приятно о нем послушать, поскольку и приключения нищих, мазуриков и пастухов весьма увлекательны?