Между тем Клерант, которому (как мне впоследствии передавали) уже кто-то раньше на меня указывал, спросил у Люции, осталась ли она довольна беседой со мной, «ибо, — сказал он, — мне говорили, что этот молодой дворянин отменно сочиняет стихи и что у него такие блестящие мысли, такая изысканная речь и такое живое остроумие, как ни у кого на свете».
— Я тоже об этом слыхала, — возразила Люция, — но, право, не заметила; полагаю, что каким-то волшебным образом мне прислали сюда его статую вместо него самого, ибо я видела перед собой безгласный чурбан, отвечавший только кивком головы на вопросы, которые я изредка ему задавала, и удалившийся без прощальных учтивостей.
— Должно быть, он испытал какое-нибудь неудовольствие, — сказал Клерант, — я берусь его приручить. Кто может мне его представить?
Люция отвечала ему, что это, вероятно, сумеет сделать тот дворянин, который ввел меня в ее дом. Спустя несколько дней Клерант переговорил с этим дворянином и пригласил меня к себе, каковому приглашению я не преминул последовать, дабы показать, каков я на самом деле. Приветствовав вельможу комплиментами, приличествовавшими его рангу, я свыше двух часов занимал его беседой, нисколько ему не наскучившей. Под конец я прочел свои стихи, каковые, по его словам, понравились ему больше всех слышанных им при дворе. После этого, заговорив о Люции, Клерант сказал, что она на меня в большой обиде, ибо, будучи у нее, я не соизволил раскрыть рот, чтобы усладить ее слух приятностями своей беседы. Добродушный нрав этого вельможи побудил меня не скрывать от него правды и признаться, что, обладай я даже теми редкостными качествами, которые он мне приписывает, я все же не решился бы вмешаться в разговор, ибо Люция была окружена людьми, для коих хорошие и разумные речи были все равно, что для слепого солнце. Он согласился со мной и, обозвав их всех гороховыми шутами, сказал, что доставит мне случай побеседовать с Люцией без помехи со стороны таких лиц и что я найду в ней особу совсем иного склада. Действительно, вскоре он повел меня в ее дом, и я убедился в справедливости похвал, которые он расточал этой даме; она же, со своей стороны, также увидала, что я именно таков, как обо мне говорили.
По прошествии нескольких дней Клеранту попала в руки некая сатира, откровенно осыпавшая злословием почти всех придворных вельмож; он также был в ней упомянут, но о нем не сумели сказать ничего другого, как только то, что, будучи женат на прекрасной особе, он тем не менее не перестает искать развлечений на стороне. Я забавлялся философствованиями по поводу этого произведения в присутствии Клеранта и высказал замечательное суждение.
— Готов прозакладывать свою жизнь, — заявил я, — что все это приказал сочинить Альсидамор.
— Почему вы подозреваете именно этого, а не какого-нибудь другого вельможу? — осведомился Клерант.
— Сейчас вам отвечу, — возразил я. — Вы утверждали вчера при мне и не станете отрицать, что Альсидамор самый порочный из придворных. Видимо, те, кто не попал в эту сатиру, исключены из нее за выдающиеся свои добродетели; но почему же в таком случае поэт не поместил туда и Альсидамора? Не потому ли, что он написал свою вещь по его наущению?
Мое предположение показалось Клеранту весьма убедительным, и он пришел к заключению, что я прав. Затем он вытащил из кармашка еще другие вирши, которые нашел у себя под ногами в Лувре, но не успел прочитать до конца. Пока он беседовал с неким своим приятелем, я пробежал глазами стихотворение и увидал, что оно относилось исключительно к нему: его называли там глупцом, невеждой и заклятым врагом сочинителей.
— Умоляю вас, государь мой, дозвольте мне сжечь эту бумажку, — сказал я.
— Ни за что, — возразил он, — пока я не узнаю всего, что она содержит.
— Это величайшая напраслина на свете, — заявил я.
— Тем более не будет беды, если я на нее взгляну, — отозвался Клерант.
— Но это вас рассердит, — настаивал я.
— Ни в коем случае, — ответствовал Клерант, — если меня обвиняют в каком-нибудь проступке, действительно мною совершенном, то я извлеку из этого пользу и постараюсь впредь стать настолько добродетельным, чтобы зависть бесилась, лишившись возможности обратить против меня свое оружие; а если, напротив, меня порицают без оснований, то злословие будет тревожить меня не больше, нежели беспокоит благородного льва тявканье увязавшихся за ним собачонок: многие осмеливаются на меня лаять, но укусить не дерзает никто.
После этих его слов я отвел Клеранта в сторону и, зная величие его души, показал ему пасквиль. Прочитав его, он сказал с улыбкой:
— Эти люди — превеликие лжецы, если утверждают, будто я не уважаю сочинителей; они либо не знают вашего мнения, либо того, как высоко я вас ценю.