Тихо умирали люди на склонах Салпаусского кряжа, и тысячи мертвецов, лежащих там в своих песчаных могилах, должно быть, очень удивились, когда, ровно пятьдесят лет спустя, уловили в пульсации проложенной ими железной артерии слова: «Чаша страданий переполнилась!» — «Как так? — наверное, спросили они. — Неужто она переполнилась только сейчас? Ведь она и тогда уже была полным-полна».
Новая, полная добрых примет весна обогрела своим теплом и Юсси, который жил теперь на другом месте. С тех пор как его взяли в дом, он уже не голодал. В те трудные годы на Туориле не было нужды подмешивать в хлеб более трети мякины, да и такой хлеб пекли всего два раза — в самую голодную зиму. Брат Майи ведал распределением общественных пособий в приходе и был вынужден прибегнуть к такой увертке, когда о нем поползли обличающие слухи. Цельный хлеб никогда, — даже в эту пору, — не переводился на Туориле, а уж о молочных скопах и говорить нечего. Туорила во всем отличалась от Никкили, и даже не верилось, что ее хозяин Калле — брат Майи. Калле, рослый горбоносый мужик, имел повадки настоящего хозяина и безотчетно чуждался своей незадачливой сестры. Юсси, присутствуя при обеих встречах сестры с братом, заметил это. Видно было, что мать робеет своего брата. Она не мешкая покинула его дом на следующий же день, радуясь уже тому, что мальчику разрешили остаться. А вернувшись через несколько месяцев, она словно дала понять, что пришла для того только, чтобы умереть в знакомом месте. И брат ее явно испытал облегчение, что она так скоро скончалась.
Юсси долгое время был в какой-то легкой растерянности. В доме были просторные чистые комнаты, среди них такие, куда его не пускали. Здесь вкусно и сытно кормили, но кофе не давали, тогда как на Никкиле кофе пили по нескольку раз на дню. Кофе здесь варили только для хозяев. Юсси быстро креп телом, но душа его словно застыла в оцепенении; странная, нездоровая сонливость одолевалаего. Он по-глупому пялил глаза и зачастую не понимал, что от него требуют, куда посылают. И если нужно было отправиться по какому-либо поручению, на глаза неудержимо навертывались слезы. Все здесь было незнакомым, и ничего ему не объясняли, а только приказывали. Спрашивать он не смел, и очень часто случалось, что, получив наказ, он стоял как пень посреди двора, не зная, что делать, пока хозяйка, потеряв терпение, не выбегала проверить, «куда это его понесло искать подойник». А ведь Юсси охотно сбегал бы за подойником, если б только мог понять, что ему говорят! С тех пор и пошла за ним слава неумехи и приглуповатого парня.
Когда Юсси растерянно метался в просторной пекарной Туорилы, выполняя какой-нибудь хозяйский наказ, он и сам чувствовал, и со стороны было видно, что ни одно его движение, ни один шаг не гармонируют с теперешним его окружением. Все здесь было совсем не так, как на Никкиле. Хозяин (в разговорах с сыном мать называла его дядей, но сам Юсси никогда не осмеливался называть его иначе, как хозяин) был для него совершенно непостижимым существом. Он всегда при доме, всегда серьезен, никогда не напивается пьяным и, как ни странно, не ругается с хозяйкой, не говоря уже о том, чтобы драться с ней. А хозяйка, в свою очередь, нисколько не боялась его. Странное, холодное согласие царило между ними, так что невозможно было сочувствовать ни тому, ни другому. Когда наступал вечер, не могло быть и речи о том, чтобы сбежать куда-нибудь со двора. С батраками и служанками Юсси почти не приходилось сталкиваться. Они спали в работницкой, Юсси — в пекарной, а хозяин с хозяйкой — в спальне. Вечером, всегда в одно и то же время, его ждала чистая, но неуютная постель, — продолжение неуютного дня. Даже во сне он чувствовал потребность размять свои крепнущие мускулы, а тяжелая сытость в желудке еще усиливала ощущение неволи.