Итак, теперь и Хильту не стало. Она не будет жить — разве это не было ясно уже тогда, — когда она прощалась с ними? Разве это не было ясно с самого ее детства? Теперь, когда из самых отдаленных глубин прошлого образ Хильту всплывает в его памяти, ему кажется, что на ней всегда была печать смерти. Ложное впечатление, будто что-то внешнее, роковое вызвало смерть Хильту, неизгладимо остается в его сознании.
Угнетающе действует на Юху эта весть. Чувства горестного облегчения, свободы на этот раз нет. После обеда он принимается за работу вместе со всеми. Люди выслушивают известие о смерти Хильту Тойвола, но никак не откликаются на него — это не предмет для разговора во время работы. Можно поговорить о чем-либо более серьезном, особенно если хозяин рядом. За этими разговорами уже стоит «социальная проблема». Хозяин выслушивает насмешливые замечания, полные скрытого смысла. Хозяин бубнит свое с превосходством человека, который умнее других. При этом работа невольно идет живее. В конце концов старый Тойвола брякает что-то столь несуразное, что люди не могут удержаться от улыбки. Едва скрывая раздражение, хозяин говорит:
— Быстро же доходит эта самая демократия до старых ослов. Прямо как на извозчике подкатывает!
Таких резкостей от хозяина никогда еще не слыхали. Ужинали в напряженном молчании. Напряженность шла от хозяина, от людей и даже, казалось, от только что проделанной работы, которая словно стала чем-то самодовлеющим и не зависящим от них. Образовался как бы треугольник сил, которые своими масштабами, весом и значительностью столь неизмеримо превосходили смерть какой-то Хильту, что уже одна мысль об их сопоставлении казалась противоестественной.
Эта смерть не принесла скорбного чувства облегчения. Никаких следов вырванных корней, никакого желания чем-то возместить потерю. С омертвевшей душой шел Юха в тот вечер через лес. Светила луна, уже подточенная с правого бока, и ее свет холодно лился на убогую лачугу. А от самой лачуги уже не веяло ничем призрачно-прошлым, она вся принадлежала сегодняшнему дню и, казалось, всем своим видом говорила о том, что она ужасно ветха, что стоит она на земле злого человека и является его собственностью и что в ней сидят двое детей человеческих, до которых никому нет дела.
Путь впереди ясен.
VI. Бунтовщик
Нет, хозяин не страдал, не страдал более тяжко и Юха. Правда, как раз в это время стала намечаться некоторая шаткость его положения как торпаря: контракта у него не было, а торп стоял среди лучшего леса в имении. Однако были и некоторые послабления. Рабочий день сократился с пятнадцати до двенадцати часов, а работать стало гораздо легче; молотилка, которую прежде приводили в движение руками, была сперва снабжена конным приводом, а потом стала работать от пара; косу в хозяйстве теперь применяли лишь в том случае, когда надо было начать полосу. Правда, одна из машин, сепаратор, «облегчила» и все молочное, что шло на стол, словно каким-то заклинанием обратив прежнюю густую простоквашу в тощий обрат, а прежнее домодельное масло — в безвкусное «растительное» сливочное масло, которое работники в шутку называли «цветком».
Люди типа Юхи при всем желании не могли бы сказать, чем именно ухудшилось положение финского «народа», почему сделалось вдруг таким мрачным. Так как крестьяне-собственники только все больше заплывали жиром, а господа в приходе тоже не выказывали никаких признаков обнищания или отощания, то простому народу и невдомек были замешательство и переполох, царившие среди них. «Уж не иначе как им что-нибудь угрожает…» В это время стали учреждаться домашние школы, и, слов нет, в них было очень уютно. В них сидели взрослые люди, проявлявшие недюжинные способности при изучении карты Европы, но были и мальчишки, которые пересмеивались с девчонками, меж тем как молодой, бледнолицый учитель со слезами на глазах рассказывал историю «родной страны». Эти школы вскоре зачахли. Но многие получили в них основательную встряску мозгам и стали после этого кое над чем задумываться.