Они выходят к деревне. В едва обозначившихся сумерках дома кажутся Юхе такими, точно с сегодняшней ночи прошло десять лет. Ему уже ясно, что его убьют; какой-то жаркой волною умягчается сердце, из старых глаз, с носа капают обильные слезы. Ноги наливаются усталостью, только теперь это какая-то необыкновенная, оглушающая усталость. В глубине размягченной души все шире разрастается чувство, которое он испытывал на протяжении всей своей жизни, — гнетущее ощущение беспомощности. Если бы шестидесятилетний сын давным-давно умерших Пеньями и Майи, бывшей служанки с Никкили, обладал более развитым умом, на последних километрах своего земного пути он, вероятно, мог бы почерпнуть известное удовлетворение в вышеперечисленных фактах его жизни. Но так они лишь выливались в слезах, трогая все более смягчавшуюся душу.
Все новые и новые дворы появлялись на пути. Некоторые из них кишели солдатами — даже про себя Юха не осмеливался назвать их лахтарями. У коновязей стояли десятки лошадей. На одном дворе Юху посадили в сани, приставили к нему новых конвоиров. Все яснее отдавал он себе отчет в том, что он уже не жилец на свете. Лишь бы поскорее разделались с ним и не пытали. Больно думать о детях и о корове — и все время хочется плакать…
Дело Иохана Тойвола с самого начала сочли ясным и не вызывающим никаких сомнений. Он до последнего дня творил вместе с другими преступные дела — последним была конфискация меховых полстей — и к тому же играл явно не последнюю роль в убийстве господина Пальмункрени, хотя и самый ревностный обвинитель, увидев обвиняемого, усомнился бы в том, что он способен стрелять. А среди местных жителей не нашлось ни одного, который бы посочувствовал ему. Правда, в тот благовещенский вечер некоторые крестьяне невольно испытывали чувство жалости, видя, как его увозят, но им самим это было неприятно, и, когда все осталось позади, они с облегчением подумали, что теперь больше не придется иметь дела ни с Юхой, ни со всем тем, что напоминает им о нем. Так иной человек нарочно отлучается из дому, когда режут скотину, а возвратившись, с удовольствием созерцает аккуратно разделанную тушу.
Юха трясся душой и телом, когда прибыл в место заключения. Он твердил себе, что его убьют в тот же вечер, беспрестанно рисовал в своем воображении, как пуля входит в его тело, бормотал что-то вроде молитвы и потому совсем не обращал внимания на окружающее. В комнате было так тесно, что лишь часть людей могла разместиться лежа. Заключенные кашляли и плевались. По мере того как проходили часы, ожидание смерти становилось все напряженнее. Некоторые молились о том, чтобы бог взял их душу, прежде чем это сделают люди. Смешно было смотреть на молодых хулиганов теперь, когда их зверские лица поневоле являли серьезное выражение. Один из них пытался заговорить с часовым. «Не бойсь, всех не убьют», — ответил тот с равнодушной усмешкой.
Ночь проходит, но на расстрел еще никого не повели. Под утро то один, то другой начинает дремать, и вскоре в комнате слышно лишь сонное сопенье, припадочный кашель да время от времени: «Господи боже, отец небесный». Слышен даже храп: молодой хулиган может отлично спать даже в такой обстановке.
Утром приводят еще пленных. Они хотят пробраться к окну между лежащими на полу людьми, но часовой приказывает им разместиться у внутренней стены.
— Дорого приходится платить за свободу, черт побери! — говорит один из вновь пришедших.
Сон не освежает, всем кажется, будто его вовсе и не было. Однако и короткий предутренний сон способен провести границу между вчера и сегодня. Утром все чутьем угадывают, что до вечера никого не расстреляют. Впереди долгий день допроса.
В половине девятого утра военный судья, комендант и местный начальник пьют кофе. Все трое взвинчены и почти готовы поцапаться друг с другом, — дела несколько подзапутаны, день снова будет тяжелый. Все нужно, и ничего нет. Огромное число пленных — большое неудобство, единой линии поведения по отношению к ним нет. Одних отпускают под поручительство хозяев, других самочинно расстреливают солдаты; если среди них оказываются сапожники, их немедленно сажают за работу. Весь день хозяева тащат на допрос баб и еще черт знает кого. Кто-то требует расписку за телефон, который забрали солдаты. Все это до того выводит из себя, что комендант и судья то и дело невольно переходят на шведский, хотя местный начальник — финн.
Самым трудным все же является вопрос о пленных.
— Прежде всего надо заняться тех, кого ждать смерть, — говорит судья.
— О allaesikunta-huliganer kan man ge br"odkort utan vidare,[19]
— говорит комендант.— Так-то оно так, только черт их разберет, кто служил в штабе.
Эти два столь различных мира — заключенных и штабных офицеров — после девяти утра приходят в теснейшее соприкосновение. Судья сегодня в ударе, и дела у него подвигаются быстро. Когда наступает вечер, четырнадцать заключенных сослано на север, девять приговорены к расстрелу.