— Хошь, узнаю, директор, есть ли тут дела моего брата? — спросил Мишка.
— Узнай, — сказал Рулев.
Новости в таких поселках, как наш, разносятся моментально. Все ушли, я зачем-то остался. Смотрел на лес, на тайгу. Оттуда несло смолистым запахом, там шлепался снег, шевелились кусты. За спиной кто-то всхлипнул. Это был Толя Шпиц. Он все смотрел на бутылку и, по-моему, плакал.
— Никогда я ее, проклятую, в рот не возьму. Никогда, — шептал Толя Шпиц. Пришел Поручик. Он молча и вежливо поздоровался со мной и со Шпицем и тоже стал смотреть на бутылку. По-моему, в глазах у него был ужас.
Притопал Северьян.
— Был вездеходчик, стал самовар, — громко сказал он. — И ежели бы на войне, как все, как кому по судьбе полагается. А чо видим? Видим одну пустую посуду.
Северьян развернулся и пошел обратно. Руки его болтались где-то возле колен, и сгорбленная лесорубной работой спина двигалась тяжко и прочно.
Дикая история с Лошаком как бы сняла некий грех, висевший над нашим поселком. И весна пришла. Толя Шпиц с рацией отбыл к оленьему стаду. Вездеход вел Мишка-плотник. В колхозе он был шофером, был и трактористом.
— Все на уровне третьего класса и наших дорог, — объяснил он. — Туда доеду, чтобы этого дурачка довезти с электроникой. Обратно не ручаюсь.
Перед тем как занять место в вездеходе, он зачем-то перекрестился, поглядел на синее весеннее небо и сказал:
— Эх, как там мой очаг, как мать-старушка. — Добавил с хорошей улыбкой: — После армии я ее год не понимал. Говорит: «Мишка! Ты бы рубило-то набулацил». Это значит, надо топор наточить. Ты, директор, проследи, чтобы мой старший брат деньги ей не зажиливал. С него будет.
И отбыли они. Ни шиша я в технике не понимал и не понимаю, но даже мне было ясно, что мотор стучит не так, как у Лошака, и у гусениц лязг другой.
Добирались они неделю. Рулев сильно переживал н ежедневно держал с ними связь по рации. Вначале Мишка задавал вопросы:
— Начальник, от той сопки, которая кривая, вправо брать? А может, не эта кривая? Она просто косенькая, как одна моя подруга жизни.
Но постепенно Мишка вошел во вкус и каждый сеанс заканчивал чем-нибудь вроде: «А вот моя мать, начальник. Ей девяносто годов и весу эдак килограмм тридцать. Она, если на тебя распалится, возьмет за штаны и кинет на печь или там на сеновал. А ежели возьмется тебя переругать, ты, начальник, навек ругаться отвыкнешь».
Было приятно слышать, как с каждым сеансом связи в голосе Мишки возникает лихость человека, познающего себе цену. Последнее его донесение было кратким: «Тут я, начальник. Обратно уже не быть. Все развезло. За машину не боись».
Об обратной дороге, конечно, нечего было думать. Снег на реке лежал метровой толщины водяной кашей — ни плыть, ни ехать. Да и вездеход по здешним местам летом годился разве что гонять по деревне. За околицей начинался бурелом, а если не бурелом, так топкая марь.
Саяпин сообщил, что стадо почти удвоилось и, таким образом, к осени надо думать о его разделении. Рулев ждал вертолет.
Я изменю порядок в повествовании и расскажу, как вернулся Лошак. Был он на костылях, и на ногах его по летнему времени были валенки. Привезли его с аэродрома на аэропортовской машине.
— Зачем ты его сюда? — спросил я Рулева.
— А зачем я его туда? — зло ответил Рулев, — Жену бил, матери за всю жизнь, наверное, копейки не дал, от алиментов спасался. А теперь калекой на их шею? Или, по-твоему, так надо, филолог?
— Не знаю, — сказал я.
— Удобный ты для себя человек, — сказал Рулев.
…Лошак сидел в нашей комнате. Когда он снял валенки, я увидел обмотанные бинтами, кое-где с кровью, культяпки. И такие же культяпки, только без бинтов, но все равно ярко-красные, лежали на коленях. Лицо у Лошака было белым, но не худым, просто белым, как разрезанная картошка.
Рулев куда-то ушел.
— Ты не унывай, Лошак, — сказал я.
— Был Лошак. Только кончился. Теперь Александр Андреич. — И голос у него был какой-то белый.
— Ладно. Александр Андреич.
— Можно — Сашка, — равнодушно ответил Лошак и вдруг быстро заговорил: — Хотел задавиться-повеситься. Лежал и обдумывал, как выйду, как веревку достану, как зубами петлю завяжу. Обдумал. Стал обдумывать, кому какие слова напишу на прощанье и кому это дело доверю. Без последнего слова такому, как я, из мира уйти страшно. Значит, чтобы совсем тебя не было. И вот пока обдумывал я эти слова, понял, что вешаться мне невозможно.
— Почему?
— Как я могу ему, — Лошак сказал это шепотом и мотнул головой в ту сторону, где вроде бы должен был находиться Рулев, — как я могу ему на совесть положить такой камень? Ночами, ночами обсуждал я такую мысль. Эх, ночами! Жил я последней свиньей. Он хотел из меня человека сделать. Так буду я человеком! Буду бороться так!
И Лошак поднял вверх красные свои обрубки кистей и задрал кровоточащие бинты на ногах.
— Буду бороться так! — Лошак посмотрел мне в лицо.
Что? Есть тезис, что страдание облагораживает человека. Если хотите, я этот тезис видел своими глазами. Не забыть мне взгляд Лошака.
Через неделю Рулев как-то мимоходом сказал мне: