Это был глубокий старик. Он сидел, скрестив ноги, и смотрел на нас с Саяпиным. Я слышал, как Рулев сказал «здравствуйте», но старик не повернул головы. Рулев сел. Старик смотрел на одного Саяпина. Мы подошли к костру. Сели. Я не видел в глазах старика страха, пожалуй, в них была усталость и еще какой-то вопрос. Я поздоровался, старик не ответил. Он смотрел на Саяпина. Тот сел на корточки как раз через костер от старика. Саяпин молчал. Молчали и мы. Из-за перистых облаков вышло солнце, и поляна вспыхнула темно-красным светом, а дым костра вдруг посинел. Было тихо.
Я рассматривал старика. Он был без бороды и совершенно сед. Вытертая летняя кухлянка была надета на голое тело, и в вороте я видел темно-коричневую сморщенную кожу на груди, и лицо старика было темно-коричневым, как кожа на старом потертом портфеле. И вдруг я вспомнил. Я вспомнил однажды пришедшее ко мне удивление. Был у меня такой период в жизни, когда я шатался по музеям. Мне нравилась тишина, которая была в них, и, наверное, я хотел найти в себе такую же тишину. И разглядывая портреты работы старых мастеров, я вдруг поразился однажды силе страстей, которая была на лицах умерших сотни лет назад кардиналов, пап, герцогов, неизвестных мужчин. Их лица были выразительны. В них была жестокость, алчность, скупость, в них был характер. И долго потом после этого удивления я не мог привыкнуть к лицам в метро и на улице, они казались бледными промокашками с полувысохшего текста жизни. Лишь позднее, гораздо позднее я встретил подобные лица у старых летчиков полярной авиации, лица, в которых была жизнь и характер, а не мелкая каждодневная суета.
У Кеулькая было грубое, морщинистое, загорелое лицо человека, имевшего страсти.
Старик все так же смотрел на Саяпина и вдруг что-то сказал. Голос у него был тихий и хриплый.
— Жалеет, что не убил меня, — громко перевел Саяпин и тут же ответил старику. Старик сунул руку за пазуху и вынул деревянную пастушью трубку. К трубке был привязан кисет из почерневшей от пота и времени кожи. Старик набил трубку, как я заметил, самой обыкновенной махоркой. Теперь он смотрел на Рулева. Оп снова что-то сказал.
— Говорит, что устал бегать. Что мы можем убить его, если нам хочется. Он устал бегать. Он старый, — перевел Саяпин. Из чума вдруг вышел парень лет двадцати. Он был в пастушьей обычной одежде, и, по-моему, он был эвенк, только у эвенков можно встретить эту тонкость, изящество и эти полудетские мягкие и правильные черты лица. Я видел, как дернулся Саяпин и как он вдруг затих, разглядывая парня. Он думал, что выйдет его сын. Но это был явно не его сын. Парень сел рядом со стариком. Он разглядывал нас, и в глазах у него был и испуг и любопытство. Следом вышла женщина. Она была коренаста и неуклюжа. Неуклюжесть эту еще больше подчеркивал меховой комбинезон-керкер, который носят местные женщины. В темные волосы были трогательно вплетены красные, потемневшие от времени и грязи тряпочки. Это и была дочь Кеулькая, которая родила от Саяпина сына.
Женщина села на землю поодаль от нас, за спинами Кеулькая и юноши-эвенка.
Саяпин спросил. Кеулькай ответил, коротко кивнув головой. Я понял, что Саяпин спрашивал о своем сыне, и понял, что сын его сейчас как раз у стада. На женщину Саяпин не смотрел. Они стали переговариваться со стариком короткими, как бы вззешенными на интервалах между ними фразами. Рулев молчал. Молчал и я. Я закурил, перехватив взгляд, каким парень-эвенк смотрел на мои сигареты, и протянул ему пачку. Он смотрел на сигареты, на меня, на старика и не протягивал руки. Я положил пачку перед ним. Парень взял ее. Руки у него были маленькие, женственные и очень правильной формы, как это бывает у эвенков. Он взял пачку, покрутил ее и вдруг улыбнулся. И тут мне захотелось плакать. Это была дикая, больная и беззащитная улыбка ненормального человека. Он вынул сигарету, взял от костра прутик и стал прикуривать ее с обратного конца, с желтого фильтра. Сигарета не разгоралась.
— Нет, — сказал я. Взял пачку и продемонстрировал, что фильтр надо брать в зубы, и снова положил пачку перед ним. Парень глянул на меня, и в темных узких глазах его мелькнула благодарность, понимание, жажда общения и черт его знает, что там еще было, в этих темных блестящих глазах, глазах больного зверя, которого вы палкой загнали в угол, но почему-то не бьете. А! Говорю — плакать хотелось.
— Это сирота, эвенк. Достался Кеулькаю в подарок от такого же бродяги, как он, — мимоходом обронил Саяпин и продолжал говорить со стариком.
Я улыбнулся парню, и он с такой поспешной готовностью улыбнулся мне своей дикой, обнажающей десны улыбкой, что я отвернулся.
— Сволочи мы, — сказал я Рулеву. — Сволочи и наглецы.
— Почему? — не поднимая головы, тихо спросил Рулев.
— Чего к людям лезем? Они нас не трогают, мы их не должны трогать. Пусть живут так, как им нравится.
— Кому? Кому нравится? — тихо спросил Рулев. — Кеулькаю? Его дочери? Или этому… из магазина подарков? Кому?
Я не ответил.