Коридор, где располагаются комитеты, не представляет исторической ценности, и я не даю себе труда подняться по лестнице. Вместо этого вешаю пропуск себе на шею — необходимая мера, когда входишь «на чужую территорию», — и шагаю по мраморному полу между статуями к центральному вестибюлю. Палата общин заседает, и я подумываю, не войти ли внутрь, на Галерею пэров, где нам всегда рады. Но теперь семь часов, а в это время Палата всегда голосует, и пока я размышляю, звучит сигнал, извещающий о начале голосования, и на экранах появляется зеленый колокольчик. Так что я возвращаюсь в прихожую Палаты лордов, где в этот час все неспешно и тихо. Приходят приглашенные на ужин гости, и на обитых красной кожей сиденьях в углах зала собираются всевозможные компании. В комнате Моисея никого нет, и ее двери не заперты. Я вхожу внутрь, останавливаюсь и смотрю на огромные картины Герберта. Моисей, спускающийся с горы со скрижалями Завета, и «Испытание Даниила». Я всегда любил эти два полотна, особенно изображенных на них зверей, газель и рысь на поводке в расшитой накидке, как у маленькой собачки. Герберт был одним из тех художников, на картинах которых все время присутствует одна и та же женщина — думаю, натурщица или жена, — и у него она очень похожа на Джуд, стройная, с красивым классическим лицом и темными волосами. Рядом с ней всегда ребенок или дети — полагаю, как и со всякой молодой женщиной на горе Синай или в древнем Вавилоне.
Я прохожу мимо комнаты граф-маршала — теперь она превращена в комнату отдыха для дам из числа пэров, — мимо лестницы, по которой публика поднимается на галерею, иду по холлу для голосующих «против» и выхожу на синий ковер комнаты принцев. Синий ковер священен — вернее, сама комната, поскольку это прихожая самой Палаты. Здесь никому не позволено курить, проходящие через нее гости не должны задерживаться, а говорить им можно только шепотом, хотя сами пэры разговаривают так громко, как им вздумается. Камины с двух сторон раньше, вне всякого сомнения, топились углем. Теперь они газовые. Каждый огражден каминной решеткой с мягким кожаным верхом, а на стуле рядом с камином на «светской» стороне (интересно, почему не на правительственной? не знаю) обычно сидит парламентский организатор от лейбористской партии, когда пэрам выдано предписание присутствовать на парламентском заседании особой важности и нужно по возможности помешать им уйти домой. На всех стенах, под самым потолком, висят портреты Якова IV Шотландского, его королевы из Тюдоров, их сына Якова V и Марии Стюарт.
Пьюджин и Бэрри спроектировали здание так, что если все двери открыты, то лорд-канцлер, восседающий на мешке с шерстью, может посмотреть прямо перед собой и увидеть спикера Палаты общин, сидящего в своем кресле. Не думаю, что кто-нибудь это проверял. Одно несомненно: когда вы выходите из комнаты для облачения монарших особ и идете по Королевской галерее, то оказываетесь лицом к лицу со статуей королевы Виктории, выставляющей ее в необыкновенно выгодном свете; по обе стороны королевы две фигуры, олицетворяющие Справедливость и Милосердие, и вся скульптурная композиция доминирует в комнате принцев. Женщина, у которой служил врачом Генри, была совсем не похожа на эту белую мраморную нимфу.
Я вхожу в библиотеку, тихую, наполненную дымом и торжественную — с позолотой, кожей и темными, словно светящимися изнутри стенами. Пэры спят в креслах, прикрыв газетами лица, или сидят за столами, склонившись над бумагами. За окнами серые и мокрые сумерки; река черная и блестящая, а больница Св. Фомы тонет в тумане. Колесо тысячелетия, которое мы должны называть «Лондонским глазом», все еще лежит на боку над водой и ждет, когда его поднимут на невероятную высоту. Боюсь, если я сяду здесь, между рекой и книгами, то последую примеру Лахлана, и мои глаза наполнятся слезами. До сих пор, до этой секунды, я не осознавал, до какой степени мне не все равно.
Как оказалось, прогулка была неудачной идеей. Я бреду по коридору в комнату Солсбери — без определенной цели. Никто не пользуется телефонами на овальном столе, и я сажусь, снимаю трубку и прошу соединить с международной справочной. Скорее, чтобы отвлечься, прервать свое сентиментальное путешествие, чем по необходимости, я спрашиваю номер Пенсильванского университета. На восточном побережье Соединенных Штатов теперь четверть третьего дня, вполне подходящее время для звонка. Мне отвечает женский голос, и я прошу сообщить номер факса. Женщина спрашивает, какой факультет, но я, естественно, не знаю. Генетики? Биохимии?
— Джон Корри, — говорю я. — Доктор Корри.
— Профессор Корри, — поправляют меня, и я записываю номер факса, решительно отвергнув адрес электронной почты, с которым не знаю, что делать.
Забыв о сентиментальности, я сижу в одном из ужасно неудобных кресел комнаты Солсбери, блестящем, как зеркало, и скользком, словно его намазали маслом, и пишу на фирменном бланке Палаты лордов: