– Простите, я разбудил вас, когда входил в купе? – забеспокоился монах. – Вы спали, а я сел в Княжпогосте9
совсем рано. Старался не шуметь, да вот… Простите ради Бога.– Знаете, вы вовсе не разбудили меня. Я птица рассветная, просыпаюсь в это время без будильника, тоже многолетняя привычка. Так что не извиняйтесь, всё нормально.
И радушный пассажир целиком ушёл в свой завтрак, давая, может быть, понять собеседнику, что радушие радушием, разговоры разговорами, а ежедневные насущные дела, знаете ли, по распорядку, менять который он не намерен ни при каких обстоятельствах. Тот в свою очередь и не думал настаивать, он вернулся в прежнее состояние созерцательности и немого диалога с туманом за оконным стеклом, который, надо сказать, существенно поредел и продолжал интенсивно таять под всё более вступающими в свои права лучами восходящего солнца. О чём он думал в этот ранний утренний час, с чем олицетворял своё теперешнее состояние и свою будущность? С быстро тающим и обещающим в скором времени исчезнуть совсем туманом? Или с восходящим и всё более властно заявляющим о себе солнцем?
А тем временем дневное светило уже довольно высоко поднялось над горизонтом и уже не мимоходом, не осторожно, но жадно слизывало горячим языком самые плотные, самые сочные сгустки сливочного тумана. Было очевидно, что оно об эту пору испытывало наиболее сильные и неудержимые приступы утреннего сладострастия, всей своей энергией неистово поглощая, растворяя в себе ночного гостя, который лениво и вальяжно разлёгся у самой поверхности земли, предполагая видимо отлежаться тут в холодке, в стороне от кипучей земной жизни. Не получилось. Да он и не старался особо. Ему нравятся ласки солнечных язычков, возбуждающих, будоражащих, пусть растворяющих, поглощающих его в себе, но ведь в СЕБЕ же. Да и разве то грех – отдаться утреннему солнцу со всеми потрохами, позабыв о своём я, об умиротворяющем покое ночи, о тишине и недвижности? Земля, успокоенная ночным туманом и разбуженная к жизни игривым любящим солнцем, просыпалась, возрождалась из небытия, вступала в новое, никогда ещё не бывшее ранее Сегодня.
«Где ты, моё Солнышко? – прозвучало в отяжелевшем, отвыкшем от простой мирской радости сознании монаха. – Взойдёшь ли ты ещё когда на моём небосклоне?».
– Красота! – прокатилось где-то вдалеке, по ту сторону сознания, в другой, параллельной вселенной. Мягкий бархатный баритон расплылся по пространству купе, завибрировал, зазвучал, отражаясь многократно от стен вагона, и проник-таки в сознание просыпающегося чёрного человека.
– Что? Вы мне?
– Я говорю, красота-то какая! – воодушевлённо сказал, почти пропел радушный пассажир. Он уже расправился со своим нехитрым завтраком и снова пребывал в самом открытом для окружающих, самом наилучшем и притягательном расположении духа. Глаза его горели, улыбка светилась, лицо излучало столько энергии и радушия, что душа монаха вдруг улыбнулась невольно, потянулась нечаянно и робко к этому неожиданному свету, озаряясь, наполняясь его свечением, осторожно вибрируя в унисон и вбирая в себя такую новую, давно забытую, некогда похороненную навеки радость. Привыкшая за последние годы оставаться закрытой самой в себе, она вдруг ощутила наполняемость чем-то … не вполне пока понятным, может быть опасным, но чрезвычайно приятным. Вместе с тем чувствовалось, как её словно покидает что-то, уступая место новому ощущению, что-то своё, до боли родное, априори присущее. Но покидает как бы не совсем, не навсегда, а только оберегая, предостерегая от чего-то. И от этого ощущения душе стало немножко больно. Но боль эта, оттеснённая в сторону нахлынувшей радостью, потопталась ещё на месте, поныла беззвучно и отошла вовсе.
В это время поезд вырвался вдруг из плотных объятий тёмного леса на необозримый простор, ничем не ограниченный, разве что линией горизонта да склоняющегося за неё, тонущего в ней синего неба. Где-то внизу, казалось, прямо под колёсами поезда внезапно раскинулась широкая, могучая река, уносящая свои неспешные воды далеко-далеко, к точке соприкосновения с небесами и питающая, должно быть, их чистой лазоревой синью. Воздух, лишённый тумана, но ещё не прогретый насквозь, был тих и прозрачен настолько, что казался вовсе неподвижным. Всё вокруг убедительно внушало человеку мысль, что жизнь, выбранная им, как средство коротания вечности – занятие вовсе не безнадёжное.
– Нет, ну красиво-то как! До чего ж замечательно, правда!? Ведь правда же?! – восторженно пропел в третий раз радушный пассажир, и настолько восхищённо, что не согласиться с ним было ни в коем случае нельзя, даже если бы за окном простирался серый лунный пейзаж. – Как всё-таки удивительно хороша наша русская природа! До осязательности хороша! Прямо хоть бери её голыми руками в охапку и на холст, и на холст!
– Вы, однако, художник! – проговорил с неподдельным чувством монах, и не понятно было, чем он более впечатлился: действительной ли красотой русского пейзажа, или же зажигательным, просто-таки заразительным воодушевлением своего попутчика.