– Двойной?
– Пожалуй, старина.
Мысленно я ухмыльнулся этакому провинциальному шику «рюмашек» крепкого. В тех краях, где я ныне обретался, пиво быстро превратилось в напиток для богачей – в Калькутте мне доводилось платить семнадцать ноль шесть за бутылку. Я старательно потягивал свою полупинту горького, пытаясь внушить себе, что оно мне действительно нравится, это теплое пиво старой Англии. Эмигрантские грезы о пенистой кружке – это традиция. («И вот что я первым чертовым делом сделаю, как только причалю: выпью чертову большую пинту бочкового «Басса». Господи, мне бы сейчас хоть глоток!») Я знал, что скоро, когда отпуску моему будет месяц от силы, я вернусь к легкому светлому и «рюмашкам». Наверное, это связано то ли с малокровием, то ли с нарушением пищеварения. Я чувствовал себя виноватым в пренебрежении к британскому пиву. Я очнулся, обнаружив, что отец зовет меня с другого конца стола. Слов было не разобрать: стук тарелок, звон стаканов, кашель, женское щебетание преграждали им путь.
– Что, папа?
– Мистер Уинтер возле тебя. Он в типографском деле.
– О!
«Мистер Уинтер – печатник, принтер», – подумал я, начав куражиться над Уинтером еще до того, как разглядел его как следует. Чуть за тридцать, моложавый, скулы пылают пятнами румянца от трактирной жары. Подбородок округл и чуть мягковат, маленький рот так же бесформен, как и плохо скроенный костюм. Глаза карие, крапчатые, цепкие – славные глаза, подумал я, – а крылья носа вечно настороже (так женщина раздувает ноздри, когда, вернувшись в комнату, обнаруживает в ней запах, которого не было перед ее уходом). Прямые волосы слишком тщательно расчесаны, взбиты, этакие соломенные волосы – настоящее потрясение после изобилующего вороной мастью Востока.
– Рад знакомству.
– Взаимно.
– Выпьете?
– О, благодарю, я уже порядочно выпил.
На дне его кружки осталось еще около трех дюймов пива: парень был точно не из пьющих. Об этом же явно свидетельствовал его голос – чистый, ни резонанса, ни мокротной хрипотцы или смешков от души, из самого нутра. Мне было любопытно, что его тревожит: он рыскал взглядом от двери к бару, куда мужчины возвращались – отлив – поодиночке, а женщины – после более сложного ритуала – хихикающими группками.
– Мой отец – наборщик, – сказал я.
– Да-да, я знаю, мы часто об этом беседуем.
Его взгляд не со мной, он продолжает смотреть в сторону бара, как будто фигура или фигуры вот-вот возникнут из погребка тапера или материализуются в эктоплазме из ноздрей Теда Ардена. А затем возвращается к двери, как к наименее вероятному источнику чьего-то явления. А Тед – я приметил – был занят пивными помпами, стаканами, бутылками под ними, между делом весело позвякивая то тем, то этим, словно исполняющий некую современную пьесу перкуссионист, который со знанием дела снует между ксилофоном и глокеншпилем, треугольником и эолофоном, большим барабаном и тамбурином. Однако Тед успевал при этом очаровательно принимать дары как от счастливчиков, мужественно попиравших одной ногой рейку стойки, так и от менее удачливых – тех, кто теснился позади, кому не досталось ни прилавка, ни стола и требовалась третья рука, если хотелось закурить, одновременно поглощая горячительное. В краткий промежуток времени между моим приходом и возгласом: «По последней!» – я заметил, как Теду вручили потрошеную дичь, чатни домашнего приготовления, пук хризантем и книжку, внешне напоминавшую религиозный трактат. При виде последней Тед взревел как ненормальный: «Вот это вещь, а? Потрясно, да? Веселенькая херовина!» Вероника была в общем баре, слишком далеко, чтобы сделать ему внушение. (Позднее выяснилось, что буклет назывался «Что тори сделали для рабочих», и все его страницы были девственно-чисты. Тед смеялся бы точно так же громко, но не громче, будь это буклет о лейбористах. Он был очень похож на Шекспира).
Уинтер-принтер рассеянно принял мое угощение, взгляд его все так же блуждал. Будучи почти иноземцем, я воспользовался правом задавать вопросы там, где англичанину надлежало помалкивать.
– Что-то случилось? – спросил я. – Вы кого-то ищете?
– Что, простите? – отозвался он, как человек воспитанный. – О, – румянцы на его щеках разгорелись еще ярче, – собственно, да. Свою жену, собственно, – тут он стал по-настоящему пунцовым.
Не знаю, откуда у меня возникло стойкое впечатление, что его настоящая фамилия была не Уинтер, а Уинтерботтом.[8]
Злоязыкие парни или мальчишки дразнили его Стылозадым – вот он и отбросил этот «зад». Это было просто мое подозрение.– Извините, – сказал я, – мне, наверное, не следовало спрашивать.
– Да нет, – ответил он, – все нормально. Правда.
Он утопил свое смущение в поставленной мною пинте. Фуга воскресного вечера входила в стретту[9]
. Женщины болтали все громче, смеялись все бесстыднее, мужчины толковали о войне и об «этих черномазых» – египтянах, индийцах, бирманцах, все насущнее становилась необходимость заказать еще по одной, причем я не заметил, чтобы Тед как-то по-особому привечал своих одаривателей. А потом Уинтер-принтер произнес:– О, она здесь! – И зарделся снова.