Пушкинское сочинение было козырем для тех, кого Уваров естественным образом воспринимал как противников, — для Киселева и Сперанского.
Сама мысль об отмене рабства или реформах, ведущих к этому, претила Сергию Семеновичу не только потому, что он начал новую свою карьеру с записки о несвоевременности и вредности таких реформ, но и потому, что движение в эту сторону оттесняло на второй план, а то и вообще делало сомнительной его генеральную доктрину перевоспитания нации.
В бурях, сопутствующих крушению рабства, в ломке крестьянского сознания, неизбежно происшедшей бы при том, триединая стройность уваровского здания разлетелась бы вдребезги.
Для возведения умственных плотин, для воспитания просвещенных рабов Сергию Семеновичу нужна была стабильность, а не перевороты…
Спор шел о смысле деятельности и — в конечном счете — существования.
Свои планы относительно «процесса против рабства» Николай держал в секрете, делился ими только с Киселевым, да и того просил ни с кем об этом не говорить, кроме Сперанского.
Выход «Пугачева» тем более поразил Уварова, что указывал на соответствующие намерения императора. Он означал, что Сергию Семеновичу не удалось монополизировать ту часть августейшего сознания, которую занимали реформаторские амбиции.
По выходе «Пугачева» инцидент с «Анджело» показался невинной размолвкой. Вот когда Уварову стало ясно, что Пушкин по-настоящему опасен и с его, Уварова, планами несовместим. Пушкину же стало ясно, что всесилие Уварова обрекает на невозможность все то, что он собирался предпринять для спасения России.
Никогда не обольщаясь относительно российской аристократии, он к тридцать пятому году потерял веру в родовое дворянство — в том его состоянии, в каковом пребывало оно теперь, — обескровленное разгромом авангарда, истощенное раздроблением имений, деморализованное потерей понятия о своей политической роли в неизбежных катаклизмах, утратившее чувство долга, а стало быть, и чувство чести.
Вопрос для него стоял ясно: или удастся воспитать молодые поколения дворян так, что они осознают свой истинный долг и обучатся «чести вообще» и, соответственно, станут защитой народа и двигателем разумных реформ, или же превратятся в «страшную стихию мятежей», соединясь с бунтарской стихией отчаявшихся мужиков.
Чем далее, тем более противоборство Пушкина и Уварова превращалось в противоборство исторической жизни и исторического омертвения. Дилемма: жить, испытывая боль, страдание, жить с надеждой, но и с трезвым пониманием драматизма исторического бытия, и, соответственно, ища пути для разрешения этого драматизма, или же существовать в одеревенении идеологической анестезии, — эта дилемма с роковой равномерностию вставала перед правительством Российской империи. Для Пушкина варианты были ясны — органичный процесс, со всеми его перепадами и опасностями, но и конечной социальной гармонией, или же ложная стабильность, сулящая недолгий покой и катастрофу в недалеком будущем.
«Историей Пугачева», политическими статьями, которые он готовил, грандиозной «Историей Петра», над которой он трудился, он надеялся толкнуть страну на первый путь…
Прочитав «Историю Пугачевского бунта», Сергий Семенович безошибочно узнал в ней первую главу некоего учебника для познания прошлого и настоящего. И решился сделать все, от него зависящее, чтоб — раз уж он не смог предотвратить выход книги — скомпрометировать ее.
У Сергия Семеновича были основания для беспокойства. Книга прежде всего попала в руки тех, кому она была не просто любопытна. Уже в феврале тридцать пятого года Александр Тургенев писал Жуковскому из Вены, что «Историю Пугачевского бунта» «читал посол и переходит из русских рук в руки». Послом в Вене был Дмитрий Павлович Татищев, сторонник освобождения крестьян. Вскоре после того как он прочитал «Пугачева», в Вену приехал Киселев, и они беседовали о будущих реформах. И в дальнейшем Татищев снабжал Киселева материалами о европейском состоянии крестьянского вопроса.
На таких читателей Уваров повлиять, разумеется, не мог. Другое дело — читающая российская публика. Здесь возможности его были велики отнюдь не только по занимаемому им официальному положению, но по достигнутой им репутации в самых разных кругах.
Вдова профессора философии и богословия одного из немецких университетов адресовалась к Сергию Семеновичу с такими словами: «Слава о знаменитых подвигах вашего превосходительства в пользу народного просвещения Российской империи, распространяющаяся по всей Европе…» и так далее.
Сразу после смерти Сергия Семеновича, умершего опальным, некто Г. Попов написал и роскошно издал на свой счет стихи, заканчивающиеся так: