Только два человека держали в руках рабочий журнал Кондрата после моего ухода из лаборатории. Он сам и Сомов, изымавший все лабораторные бумаги после взрыва. Кондрат отпадает, Кондрату не было нужды уничтожать свои записи — что написано, то написано, таково его всегдашнее отношение к рабочим журналам. Значит, заместитель директора института? Он, только он один! Этот человек сразу невзлюбил нашу лабораторию, не раз почти открыто показывал свою неприязнь. Он забрал все документы лаборатории, он рылся в них и устранил все, что свидетельствовало о просчетах — ведь они бросали тень на его научную компетенцию!
Я вызвал Сомова.
— Случилось что-то важное? — спросил он.
— Очень важное. Разрешите прийти к вам и доложить.
— Не надо. Я сам приду в лабораторию.
Он явился через несколько минут. Я сидел у Кондрата, а не в своем кабинете. Сомов опустился на диван. Передо мной лежал раскрытый журнал.
Сомов усмехнулся: он издали увидел, на каких страницах журнал раскрыт.
— Похоже, вы заметили вырванные страницы и сочли это важным, — начал он первым. — И какое составили мнение по этому поводу, друг Мартын?
— Мнения нет. Пока одно удивление.
— И предположения нет?
— Предположение есть: страницы 123–134 удалены тем, кому они мешали. Или скажем так: кому они не нравились.
— Продолжу вашу мысль, — сказал Сомов. — Страницы мог удалить и тот, кому не нравились ваши исследования и сама ваша бывшая лаборатория. Вам почему-то казалось, что я вас недолюбливаю. И вам явилась идея, что это именно я так нагло похозяйничал в журнале.
Я не решился столь ясно высказывать свои подозрения. Он тихо засмеялся.
— Нет, друг Мартын, вы ошибаетесь, если так думаете. И к лаборатории вашей я хорошо отношусь, хоть и многое в ней меня тревожило. И страниц из журнала не вырывал. Это сделал другой человек.
— Кто же?
— Кондрат Сабуров, кто же еще? И сделал, уверен, потому, что и его стали одолевать те же тревоги, что и меня.
— Может быть, скажете, в чем состоят эти тревоги?
— Не скажу. Вы должны до всего дойти сами.
— Но вы видели раньше меня эти вырванные страницы. Почему не обратили на них заранее мое внимание?
— По этой же причине. Вы не нуждаетесь в подсказках.
— Но в пояснениях нуждаюсь, — сказал я сухо. — Нет ясностей хватает не только в лаборатории, но и вокруг нее. Вы могли бы хоть отчасти высветить темные места.
— Мог бы, но не хочу. Частичное высветление однобоко — может увести от истины. Если я выскажу вам свое мнение о том, что совершалось в вашей лаборатории, я невольно воздействую на вас. А я несравненно меньше вас разбираюсь и в научной специфике лаборатории, и в знании работников. Поэтому вам, а не другому, тем более не мне, доверили окончательное расследование. Но если вы сами придете к тем же выводам, что я, то для меня они станут истиной. И это будет важным не только для нас с вами — для всей нашей науки.
Сомов встал. Я не стал его задерживать. Он вдруг показал рукой на портреты Жолио и Ферми.
— Одну подсказку все же разрешу себе. Подброшу вам хорошую кость, погрызите ее. Зачем Сабуров повесил портреты этих двух физиков? Если я не ошибаюсь, ответ прояснит многие загадки.
Я долго не мог прийти в себя после ухода Сомова. Единственно точная формула моего состояния — ошеломление и растерянность. Из всех гипотез о происшествии с журналом, которые я мог выстроить, Сомов предложил мне самую невероятную. Истина была не там, где я пытался ее найти. Я шел по неверной дороге, по самой удобной, по гладкому полотну, а надо было сворачивать на неприметную тропку, протискиваться между валунами, преодолевать завалы: истина не светила впереди прожектором, а тускло мерцала в глухой чаще!
— Выходит, страницы из журнала вырвал сам Кондрат, — сказал я себе вслух. — Невероятно, но правда, так утверждает Сомов. Но почему Кондрату понадобилось расправляться со своим журналом?
Ответ был однозначен: его не устраивали эти страницы. Они стали вредны, чем-то опасны. Кондрата порой охватывало раздражение, налетали приступы ярости, причиной этого всегда были люди — и раздражение и неистовство обрушивались на возражавших и несогласных. К науке его душевные бури отношения не имели, на науке он не вымещал своих настроений. Двенадцать же вырванных страниц были как раз наукой — результаты расчетов и проверок, итоги размышлений и экспериментов. Почему он ополчился на них? Аккуратные полоски разрезов свидетельствуют, что он работал неторопливо, без ярости, без злости, без раздражения, совершал запланированную операцию, естественную и необходимую.