Существование смертной казни, пусть уже не путем четвертования или колесования, а «всего лишь» с помощью рационально устроенной гильотины или аккуратной виселицы, перестало восприниматься как увлекательный спектакль, а стало, наоборот, демонстрацией чудовищных, бесчеловечных действий государства.
Знаменитое письмо Льва Толстого его другу Василию Боткину[193]
было написано в 1857 году – задолго до духовного кризиса, который перевернет всю жизнь великого писателя, за четверть века до просьбы о помиловании народовольцев, обращенной к Александру III, более чем за полвека до пронзительного «Не могу молчать!». 29-летний Толстой, еще не «яснополянский старец», не кумир, не учитель, в Париже, как он сам пишет, «имел глупость и жестокость ездить нынче утром смотреть на казнь». Бывший военный, офицер, повидавший немало смертей, Толстой был поражен как раз тем самым рациональным характером происходившего, который для многих до сих пор остается доводом в пользу сохранения «цивилизованной» казни:Я видел много ужасов на войне и на Кавказе, но ежели бы при мне изорвали в куски человека, это не было бы так отвратительно, как эта искусная и элегантная машина, посредством которой в одно мгновение убили сильного, свежего, здорового человека. Там есть не разумная [воля], но человеческое чувство страсти, а здесь до тонкости доведенное спокойствие и удобство в убийстве и ничего величественного. Наглое, дерзкое желание исполнять справедливость, закон Бога.
Как видим, Толстой, только в 1903 году прочитавший речь Гюго в Учредительном собрании, пишет о том же: вынося смертный приговор, люди берут на себя функции бога, совершают нечто безвозвратное, непоправимое и нерасторжимое. Закон, позволяющий приговорить человека к смерти, для Толстого не закон: «С теми же формальностями убили короля, и Шенье, и республиканцев, и аристократов, и (забыл, как его зовут) господина, которого года два тому назад признали невинным в убийстве, за которое его убили». И еще одно, о чем вспоминают не так часто, как о возможности судебной ошибки и несоразмерности наказания. Толстой пишет: «А толпа отвратительная, отец, который толкует дочери, каким искусным удобным механизмом это делается, и т. п.» О том, как смертная казнь развращает, приучает к убийству и тех, кто приговаривает, и тех, кто охраняет смертников, и тех, кто их казнит, и тех, кто наблюдает за казнью, думают не так часто. Это ведь люди, вершащие справедливость или наблюдающие за тем, как совершается справедливое возмездие. Но давно уже никто не спорит с тем, что любая, даже самая справедливая война вызывает посттравматический синдром у солдат, вынужденных убивать, пусть и во имя благой цели. А кто изучал синдром, возникающий у тех, кто, пусть даже ради справедливого воздаяния, казнит других людей?
В 1910 году, когда военно-полевые суды, введенные Столыпиным, уже остались в прошлом, но военные суды продолжали выносить смертные приговоры, Владимир Короленко, хороший писатель и замечательный человек, всю жизнь заступавшийся за униженных и оскорбленных, написал статью «Бытовое явление» – о синдроме, возникающем в стране, где казнь становится чем-то привычным. Рассказав об условиях содержания смертников, их «буднях», их попытках самоубийства, о последних письмах после утверждения приговора, он пишет: