Через 100 лет Камю в своих «Размышлениях о гильотине» будет приводить много рациональных доводов, говорить о том, что смертная казнь не может никому служить уроком, что нет никаких доказательств того, что угроза ее остановила хоть одного преступника, что смертная казнь «является отвратительным примером, последствия которого непредсказуемы», то есть она развращает общество. А потом в какой-то момент как будто забудет о том, что он пишет не художественную прозу, а публицистическое произведение – и, как Толстой в «Не могу молчать», вдруг отбросит все логические аргументы и разрешит себе высказаться как художнику:
Вместо того, чтобы туманно напоминать о долге, который в это самое утро кто-то возвратил обществу, не стоило ли бы воспользоваться подходящим случаем, расписав перед каждым налогоплательщиком подробности той кары, которая может ожидать и его? Вместо того, чтобы твердить «Если вы совершите убийство, вас ждет эшафот», не лучше ли сказать ему без обиняков: «Если вы совершите убийство, вам придется провести в тюрьме долгие месяцы, а то и годы, терзаясь то недостижимой надеждой, то непрестанным ужасом, и так – вплоть до того утра, когда мы на цыпочках проберемся к вам в камеру, чтобы схватить вас во сне, наконец-то сморившем вас, после полной кошмаров ночи. Мы набросимся на вас, заломим вам руки за спину, отрежем ножницами ворот рубахи, а заодно и волосы, если в том будет необходимость. Мы скрутим вам локти ремнем, чтобы вы не могли распрямиться и чтобы затылок ваш был на виду, а потом двое подручных волоком потащат вас по коридорам. И, наконец, оказавшись под темным ночным небом, один из палачей ухватит вас сзади за штаны и швырнет на помост гильотины, второй подправит голову прямо в лунку, а третий обрушит на вас с высоты двух метров двадцати сантиметров резак весом в шестьдесят кило – и он бритвой рассечет вашу шею».
Как раз прочитав Камю, сестра Элен Прежан, неоднократно ссылающаяся на него в своей книге, стала говорить о том, что лучше сделать казни публичными – и тогда отвращение к происходящему поможет отказаться от них.
Примерно в те же годы, когда Толстой работал над «Войной и миром», другой писатель, уже воспринимавшийся как патриарх, – Виктор Гюго – работал над романом, в развязке сюжета которого одного из главных героев казнят. Гюго, вечный защитник милосердия и любви, писатель, чьи романы очень внимательно читали и Достоевский, и Толстой и многое заимствовали у него, всю жизнь был пылким противником смертной казни. Вернее, не так. Гюго был всю жизнь защитником человека и поэтому написал «Последний день приговоренного к смерти», а в «Отверженных» рассказал о том, как любовь спасает каторжника Жана Вальжана. Для Гюго человеческая жизнь была важна в любых обстоятельствах – и в подземных тоннелях под Парижем, по которым Жан Вальжан несет раненого Мариуса, возлюбленного Козетты, и в соборе Парижской Богоматери, где Квазимодо борется с толпой, жаждущей убить «колдунью» Эсмеральду, на баррикадах и на улицах, в судах и на каторге. Епископ Бьенвеню – единственный, кто пожалел затравленного каторжника и не выдал его полиции, – стал человеком, превратившим озлобленного Жана Вальжана в воплощение милосердия. А инспектор Жавер, холодно и неумолимо преследовавший его в течение многих лет, не принимавший во внимание ни возможность перерождения бывшего каторжника, ни все то добро, которое тот успел сделать на посту мэра города, не знавший снисхождения и милосердия, в конце концов оказался так потрясен душевным величием своего врага, что отпустил его, переступив через основу всей своей жизни и характера – веру в справедливость суровых законов, и покончил с собой, не выдержав того, что мы сегодня назвали бы психологической сшибкой.