Всё это были живые люди – новые Фридины знакомые, и она болела их горем и не жалела сил, чтобы им помочь. Среди ее клиентов была и я, ведь это она вернула меня в Москву, свернув для этого горы. Такое дело, как вселение нежелательной старухи в Москву, считалось заведомо безнадежным, и никто за него не брался. Сурков[184]
, например, умыл руки на первом этапе: «они говорят, что вы добровольно покинули Москву». И: «у меня нет времени поговорить о вас с товарищами»… Фрида взялась за это без малейшей моей просьбы и несколько лет подряд долбила советские учреждения и влиятельных людей, заставляя их писать письма, звонить и настаивать. Она вовлекла в свои хлопоты толпу людей – поклонников поэзии Ахматовой, своих приятелей из «Известий», Маршака, Симонова и еще, и еще… Каждый из них верит, что это он помог мне, но я всех заверяю, что это сделала Фрида. Единственное место, куда она не обращалась, зная, что такое обращение было бы бесполезным, это Союз писателей. В Союз писателей с такими делами не обращаются – он слишком для этого влиятелен.Фрида приехала в Псков поговорить со мной и вместе подумать о разных простых вещах, а чтобы окупить расходы, выправила командировку от «Известий» и обещала написать очерк о том самом институте, где я работала. Пробыла в Пскове она недолго – ее вызвали в Ленинград спасать кого-то от очередного тура травли[185]
, и она забежала во время занятий в институт проститься со мной, и мы стояли в вестибюле, окруженные студентками, когда вдруг к нам подошел человек, про которого я твердо знала, что он-то и есть Смердяков[186].Ко мне, рядовому преподавателю института, где он занимал совсем особое положение, этот почтенный руководитель, разумеется, бы не подошел, но Фрида – другое дело: современные Смердяковы полны уважения к печати, особенно к центральной, и ко всем ее полномочным представителям. В дни, когда Фрида болталась по институту, он был отменно [внимателен к ней] и даже водил ее на закрытое партийное собрание, потому что не мог себе представить, что в партийной печати работают беспартийные журналисты. В этом, как будто, действительно нет логики, а смердяковская порода всегда рассудительна и логична. Собрание поразило Фриду, особенно выступления профсоюзных женщин, но я объясняю это просто тем, что Фрида не потеряла способности удивляться. Я бы не удивилась.
Сейчас, когда он подошел к нам, девчонки испуганно отступили, а он поздоровался за руку – сначала с Фридой, а потом и со мной. Я в уме отметила это рукопожатие, потому что про меня-то он наверное знал, что я беспартийная и к тому же довольно подозрительная. Меня всегда держали в институтах только из-за нехватки кадров. Я занимала пустующие места и числилась пустым местом. Пустые места называются в институтах единицами. Я заполняла такую единицу и числилась в реестрах единицей. Один мой приятель рвался уйти из ташкентского пединститута и сказал деканше: «Я вам найду человека на свое место». Она сердито ответила: «Мне не нужен человек – мне нужно заполнить единицу». Это было последней каплей. Он покончил с собой, оставив эту фразу про единицу в посмертной записке. Он тоже не утратил способности удивляться и реагировать на слова начальников и администраторов. Говорят, его чувствительность объяснялась тем, что он происходил из крестьян. Такие почему-то легко сламывались. С меня бы такое, как с гуся вода. Жить было возможно только с притупленными реакциями, и я себе их притупила. Фрида на это не шла: она надеялась еще что-то сделать и потому всё замечала и на всё реагировала. Это ей дорого обошлось.
Смердяков, разговаривая с Фридой, был воплощенной любезностью: он слегка извивался в талии и играл кончиком отлично начищенной ботинки. У него была квартира в студенческом общежитии, и все знали, что ботинки ему по утрам чистит на лестничной площадке жена. Он отличался чистоплотностью, был одет с иголочки, потому что по занимаемой должности имел пропуск в закрытое ателье. Обедал он обычно дома или в закрытой столовой. Сами столовые в ту пору закрытыми не считались, но их размещали в учреждениях, куда входили только по пропускам. Я не знаю, как там готовят в этих столовых, но слышала, будто там на второе подают даже судака, редчайшую из пресноводных рыб, рекомендуемых для диетпитания. Изнеженный желудок Смердякова не выносил вульгарной пищи. Иногда, задерживаясь в институте, он требовал, чтобы ему принесли поесть из студенческой столовой. Подавальщицы жаловались, что он брезглив, ворочает ложкой в супе, ища затонувших мух, морщится и вечно упрекает их за то, что посуда плохо вымыта. Они уверяли, что это несправедливо, потому что для него всё ошпаривалось кипятком, а потом покрывали марлей. Впрочем, чистоту столовки я защищать не собираюсь…
Как все Смердяковы, он получил звание кандидата каких-то наук, но лекций не читал. Его коньком была борьба за дисциплину, и, услыхав звонок, он выбегал из своего кабинета на ловлю запоздавших преподавателей или застрявших в коридорах студентов.