Он любил Революцию и Марию, разрывался между ними. Два-три раза в неделю Алексеев уезжал из Гатчины в Петроград — к Марии, и столько же раз возвращался от нее обратно в Гатчину — к делам. Мария тоже была большевичкой и не могла бросить свою работу в Питере. А у него и мысли не возникало сказать: переведите в Петроград, к жене, к матери. Несколько месяцев Алексеев мотался между городом великим и городом маленьким в теплушках, жертвовал сном, отдыхом, рисковал жизнью и должностью — из-за любви. Однажды ему, председателю ревкома, вынесли выговор за то, что он на час с лишним опоздал на совещание, им же назначенное. Это же надо — опоздать на заседание из-за любви, а?
Она была красивой и юной, со смешной фамилией Курочко и лучшим в мире именем Мария. Алексеев увидел ее в приемной у коменданта Нарвско-Петергофского района Г. Егорова и впервые в жизни подумал, что мать все-таки права: костюмчик на нем действительно слишком потрепан и пора бы сходить в парикмахерскую. Дома он долго изучал в зеркале свое лицо…
На следующий день Алексеев увидел Марию в зале судебных заседаний. Она смотрела на него неотрывно, и Алексеев сбивался, путался в словах. И еще дважды в этот день она встретилась ему — во время лекции, которую читал на Петроградской стороне, и на встрече с ранеными красноармейцами. Удивился — Как нашла его? И обрадовался: это судьба.
Они бродили по весеннему Летнему саду, и им было о чем говорить. Она даже тихонько пела ему на русском и полуродном польском. Василий читал стихи.
Тут все было ясно — любовь. Мария отпросилась со службы и целую неделю была всюду, где бывал Алексеев: в суде, в райкоме партии, в редакции, в Петроградском комитете, на лекциях. Пыталась пойти даже в ночную облаву, но на это ей разрешения не дали.
Через неделю, 6 мая 1919 года, они поженились. Жили в доме бывшего лесоторговца Захарова но Старо-Петергофскому проспекту № 27, в гостиной, обставленной роскошной мебелью. Было жалко ступать разбитыми ботинками на блестящий паркет, садиться в потрепанной одежде на шелковые диваны и кресла, есть воблу на инкрустированном столе.
Соседи, работники Нарвско-Петергофского райкома партии и народного суда, дома бывали так же редко, как и Алексеев. Женская половина своеобразной «коммуны» часто собиралась у камина в комнате Алексеевых. А когда дома были мужчины, ели «дурандовый бисквит» из жмыха подсолнечника, пили из жестяных кружек чай с сахарином. Мария набрасывала на плечи «Васенькину кожанку», забиралась с ногами в кресло, и в лучинном свете влажно светились ее глаза. Он пел — она слушала. Он молчал — она слушала. Он был рядом — она грустила: вот-вот уйдет. Он уходил — тосковала: сейчас, ну вот еще немножко — и он появится.
Редки, очень редки, коротки, очень коротки были эти вечера.
Вскоре Алексеев ушел на фронт.
…В те годы опасность поджидала людей не только в бою, в ночи, за углом. Не меньше погибло их от голода и тифа, свирепствовавшего именно там, где было больше людей. Мотаясь в теплушках из Гатчины в Петроград и обратно, Алексеев рисковал. Но пока мы живы, верится, что смерть не суждена нам. Алексеев не раз встречался с ней; когда убегал от жандармов, дрался с хулиганами на Невском, носился по Петрограду февральской ночью 1917-го между Нарвской заставой и Таврическим дворцом, арестовывал контрреволюционеров и бандитов, ходил в атаку и в разведку под Гатчину, Пули облетали его.
Но однажды по дороге в Петроград еще в вагоне по его спине пробежал озноб и сразу — в жар. Подумал: «Тиф?» Не поверил. И только когда вышел из вагона, почувствовал, что идти не может. И сел к забору — отдышаться. Но силы не возвращались. И тогда он окликнул пробегавшего мимо мальчишку.
— Эй, малец! А ну-ка помоги…
И тут же отогнал его — заразится парень.
Как он донес себя до дому — не помнил.
Это был сыпняк.
Дни и ночи напролет проводила Мария у постели Алексеева. Он был без сознания, бредил. Очнулся совсем ненадолго. Прошептал:
— Открой сумку… полевую… конверт…
Мария разыскала конверт с надписью «Мария», открыла его. Там лежало несколько листков, исписанных мелким разборчивым почерком Василия. Стихи.
Она плакала, а он молча смотрел на нее. Прошептал:
— Не плачь, Мария… Улыбнулся и умер.
Проходили часы, а Мария никого не впускала в комнату. Все сидела, все не верила, все ждала: шелохнется, приподымется, встанет, скажет…
Под утро в комнате грохнул выстрел. Когда сломали дверь, Мария была мертва. На полу рядом с ней лежал браунинг, подаренный Василием. Ей было девятнадцать лет.