О том, что образный вымысел может быть порождён действием страстей, ведомо и секулярной премудрости: недаром же заметил Монтень: «Душа, теснимая страстями, предпочитает обольщать себя вымыслом, создавая ложные и нелепые представления, чем оставаться в бездействии»186
.Игра (а создавание вымышленной реальности с помощью фантазии — всегда игра) есть всегда подмена истинных реалий мнимыми, условными, действующими в ограниченном пространстве и времени, с какою бы целью такая подмена ни совершалась. Подмена может быть и весьма опасною. Когда XVIII век провозгласил принцип «искусство выше природы» — это совершалось в рамках игрового начала, присущего и русской культуре той эпохи вообще. Но это же есть внедрение в подсознание идеи: творческое начало, присущее человеку, выше любого творческого начала, действующего извне, — будь то Творец Вседержитель, безликая природа, некий неведомый космос или маловразумительный мировой разум. Самовозвеличение человека совершалось на многих основах — в культуре, в искусстве не в последнюю очередь. Игра мнимыми ценностями в искусстве может привести человека к неверию в эти ценности, а затем и в любые ценности, порождая лицемерие и цинизм. Одного западного писателя спросили: следует ли он всем нравственным правилам, какие исповедует и провозглашает в своих произведениях? Ответ был «остроумен»: не носит же сапожник всей той обуви, какую шьет.
Известнейший, много раз приводимый пример такой игры, несоответствия умозрительных построений и собственной жизни — Руссо, наставлявший Европу в искусстве воспитания (что принесло многим многие беды) и сбывавший с рук собственных детей в общественные приюты. Западный тип сознания, прельщённый игровым началом, свободно допускал и допускает расхождение между «теорией» и «практикой». Русская культура исповедовала принцип иной (противясь соблазну извне, но часто и поддаваясь ему, а затем болезненно одолевая его): соответствие убеждений с практикою даже обыденной жизни требовалось неукоснительное. Недаром, вспомним, наставляет гоголевский персонаж сына-художника: «Спасай чистоту души своей. Кто заключил в себе талант, тот чище всех должен быть душою. Другому простится многое, но ему не простится».
Лицемерная игра все-таки не входила в систему ценностей русской литературы. Для сравнения сопоставим со свидетельством И.В.Киреевского, хорошо знавшего Запад и писавшего об органически присущей западному человеку склонности к этической игре: «Если же случится, что самые наружные действия его придут в противоречие с общепринятыми понятиями о нравственности, он выдумает себе особую, оригинальную систему нравственности, вследствие которой его совесть опять успокаивается» (234). На исходе XX века этой игре присвоено наименование — плюрализм. Хотя это обычный нравственный релятивизм, лежащий в основе всех бед человеческих. Точно такой же плюрализм-релятивизм наблюдается и в сфере эстетики. В искусстве выражается эстетическая потребность человека.
Тяга к земной красоте может быть осмыслена как некое
Но секулярное искусство и здесь не может удержаться от таящегося в красоте соблазна, позволяя увлечь себя бесовскими образами. Символ такого соблазна точно выразил Пушкин в известных строках (стихотворения «В начале жизни школу помню я…»):
…женообразный, сладострастный,
Сомнительный и лживый идеал—
Волшебный демон — лживый, но прекрасный.
Так Пушкин, а с ещё большею остротою Гоголь (опережая Достоевского) — ощутил эту двусмысленность земной красоты. Двусмысленность, на которой и строится эстетический плюрализм.
В беспримесном виде Красота Небесная отразилась в формах земной красоты лишь в подлинно церковном искусстве — зримо в иконописи, средневековой архитектуре, в богослужебном знаменном распеве, в духовной литературе.