«Среди писательских заветов Чехова восьмидесятых годов неизменным было предостережение против тенденциозности писаний, — вспоминал А.С.Лазарев-Грузинский. — В те годы Чехов был страшным врагом тенденциозности и возвращался к этому вопросу с каким-то постоянным и странным упорством и в зимние вечера в кабинете корнеевского дома, и в летние дни во время прогулок в бабкинском лесу; каждый раз наш разговор на эту тему заканчивался фразой Чехова:
— И что бы там ни болтали, а ведь вечно лишь то, что художественно»432
.Тут нужно и того не упускать из виду, что понятие художественности не исключает идейности, просто идея не должна высказываться слишком грубо и назойливо. Читающая публика любит порою, чтобы ей всё откровенно разъясняли. К чему это приводит, видно на примере, приведённом в комментариях к одному из рассказов Чехова — для контрастного сопоставления:
«От большого образа Казанской Божией Матери, стоящего прямо против входа и освещённого теперь горящими лампадами, отделилась вся в каком-то небесном сиянии фигура Богоматери и, идя ему навстречу с поднятою рукою, проговорила, указывая на него перстом: «Убийца, злодей, поджигатель!…» (С-1,588).
Некоторым читателям подобное весьма по вкусу, да и «религиозность» отчётливо проявлена. Чехова такие описания должны были отталкивать полною безвкусицей, антихудожественностью. Если тенденциозность должна быть таковою, то она убьёт искусство. Да и пользы не принесёт: самые благие идеи, высказанные в антихудожественной форме, могут и оттолкнуть от себя.
«Художественная литература потому и называется художественной, — писал Чехов М.В.Киселёвой в январе 1887 года, — что рисует жизнь такою, какова она есть на самом деле. Её назначение — правда безусловная и честная. Суживать её функции такою специальностью, как добывание «зёрен», так же для неё смертельно, как если бы Вы заставили Левитана рисовать дерево, приказав ему не трогать грязной коры и пожелтевшей листвы. Я согласен, «зерно»— хорошая штука, но ведь литератор не кондуктор, не косметик, не увеселитель; он человек обязанный, законтрактованный сознанием своего долга и совестью…» (П-2,11–12).
Всё же нетрудно заметить: правда, долг и совесть — тоже тенденция своего рода, но не натужная, а органически присущая «жизни как она есть».
Дело не в тенденции, не в её сознательности или бессознательности, а в способе её выражения. Тенденция должна быть сознательной, а способ художественным — вот что. И, по убеждённости Чехова, не нарочитым.
Об одном из способов выражения тенденции Чехов писал Суворину 27 октября 1888 года: «Требуя от художника сознательного отношения к работе, Вы правы, но Вы смешиваете два понятия
Чехов, кажется, отчасти лукавит: правильная постановка вопроса нередко заключает в себе и верный ответ. К ответу нужно подвести, а не навязывать его — так он прочнее укоренится в сознании.
Когда от Чехова требовали идей и тенденций, то понимали их чаще всего в узкопартийном смысле. Или как выражение расхожей морали. Он же понимал всё иначе, поэтому искренне удивлялся упрёкам (как написал о том в письме Плещееву от 10–11 октября 1888 года):
«Неужели и в последнем рассказе не видно «направления»? Вы как-то говорили мне, что в моих рассказах отсутствует протестующий элемент, что в них нет симпатий и антипатий… Но разно в рассказе от начала до конца я не протестую против лжи? Разве это не направление?» (П-3,25).
О том же он пишет Суворину в апреле 1890 года: «Вы браните меня за объективность, называя её равнодушием к добру и злу, отсутствием идеалом, идей и проч. Вы хотите, чтобы я, изображая конокрадов, говорил бы: кража лошадей есть зло. Но это и без меня давно уже известно. Пусть судят их присяжные заседатели, а моё дело показать только, какие они есть. Я пишу: вы имеете дело с конокрадами, так знайте же, что это не нищие, а сытые люди, что это люди культа и что конокрадство есть не просто кража, а страсть» (П-4,54).